Отчуждение штанов
Вдоль да по самой стержневой и широкой питерской ползли юрким слизнем к центру — и выбирали.
Дорогóй Дима с новенькой после заживления рукой толкал; всё ещё не оправившаяся кустодиевка посиживала на колёсиках, и встречные форменные опричные сливки отдавали ей честь, ибо она была в чём-то парадном, и звали её «штабс-капитаншей», и щёлкали каблуками, и вытягивались, чуть не выпрыгивая из галифе, и ввинчивали ладошку в правый висок до капелек крови. «Честь они, мошонковые грыжи, имеют, — кривилась Инесса. — Красиво и отвратительно, как слизень; хочется раздавить, а надо, закричав “кыш”, просто шугануть с дороги». Давить или кричать нельзя: присмотрятся и увидят, что парча у формы траченая пьянью: купленная у безногого алика, едва отстиранная и перешитая под кустодиевские формы вольно, с выкрутасами и неуставными розовыми пуговицами, потому что «родные», каменные из чёрной гальки, — это «такая питекантропщина, дорогой Димочка».
Впереди колёсиков — чайная тележка в полной церемонной готовности: дровяной самовар, чашки с голову волчьего мальчика, вода из серебряной ёмкости, грузинская заварка и варенье из яблок-брошенок (оставшиеся в одиночестве, они нагуливают волшебный жалобный вкус, надеясь на возвращение едоков, в этот момент их и надо брать).
Впереди у процессии — ответственное задание: оккупация ателье по пошиву галифе. Сначала одного, а там и остальных. «Вот я и до эксов дожила».
«Ну, Димочка, какое?» — «Мне нравится генеральское, но не треснут ли у нас физиономии от наглости? Там, должно быть, охрана и начальник — адмирал». — «А ефрейторское тебе как?» — «От него несло». — «И чем же?» — «Казармой, наверное». — «Казармой-казармой. И это главное. Давай его. Возвращаемся». — «Есть давать». — И мальчик крутанул сей цирк и закатил колёсики с кустодиевкой в «Портки для ефрейторов и иных нижних чинов», оставив чай на улице.
Осмотрелись и заверещали: «Встать, когда к вам обезноженный ветеран пожаловал. Тётя Зина, они что — устав не читали? они почти павшего штабс-капитана не уважают?», «Ну-ка, всем смирно, я за вас кровь проливала». Швеи и пр. вскочили и засуетились: принесли откуда-то цветы («Спасибо, что не венок»), вино в стаканах и широченные улыбки, которые можно было натянуть на танк вместо гусениц, чтобы он бегал от врага — да со сверкающими пятками. «Вольно, вольно. Мечтаю пошить у вас штаны. Мои сгорели при битве под Бессамомучей. А вы мечтаете пошить мне штаны? вы точно сумеете? Не кричите “есть, штабс-капитан”, у меня фигура, которую надо подчеркнуть, а я вам заранее не доверяю. Где ваш подполковничек, мои непутёвые швеи и пр.?»
И прискакал подполковник. И кружился вокруг на носочках, будто на мотоцикле на льду или зеркальном паркете, ничего не зная о трении скольжения и не падая. И делал комплименты, втираясь в доверие к дорогому клиенту. И пили вместе чай: он с волшебной травой дурман, а она из фляжки и шнапс для заглаживания совести, которая скоро завоет. А завыла вскоре — как только у него разболелась голова, его затошнило, у него запылали щёки и стало клонить в сон. Сердцу его, впрочем, было сладкосладко, ибо всё непонятно, всё загадка, какой-то звон со всех сторон, звон дивный, слышный и не слышный. Перешли пьянствовать в его кабинет. По мнению Ивана Алексеевича, уже к вечеру его губы почернеют, а лоб посинеет, после чего его надо будет одеть: принарядить в парадные галифе, и в ночи снести под мышкой на погост. Но время ещё есть, и Инесса закрепляет успех: «Подполковник, у тебя заместитель водится?» — «Ефрейтор Портной». — «Позови-ка его слабеющим голосом и скажи, что отныне я — твоё, подполкан, ВРИО, потому что тебе, подполкан, оказана великая честь: тебя отправляют учиться в Академию кройки и шитья галифе для комсостава». — «Есть позвать слабеющим голосом и обязать слушаться вас, как самого меня». На этом у п/полковника, как и ожидалось, начали чернеть губы, и он, едва успев распорядиться, впал в токсикологическое забытьё. «Что это с ним, тётя Инесса?» — «Наконец-то уснул. Это называется развезло, Димочка. Сейчас ребята отвезут его домой, нечего ему тут ошиваться…»
«Ну что же, ефрейторские штаны — наши. Отжали. И — то ли ещё будет». — «Генеральские?» — «Не спеши, Димочка».
Ввечеру у п/п посинел лоб, и Инесса выпихнула приёмыша домой, а у созванных почтовым голубем жестокосердных мальчишек, сидевших в арьергарде операции, появился шанс пройтись красивым строем в красивых новых галифе. Переодевшись и салютовав усопшему шампанским, их тела вспомнили, чему учились весь последний месяц, и, перейдя на караульный индийско-пакистанский приграничный шаг, запрыгали с усопшим по самой стержневой, широкой и самой загаженной возмутительными листовками улице стольного града N в сторону погоста. Сердобольные энки рвали с клумб первые тюльпаны и забрасывали ими процессию, словно это весёлая свадьба. (Никак нет, не под мышкой: несли на одних лишь уважительных голых сыновних руках, версту-другую, до открытого бортового грузовика с одиноким бандуристом с траурным репертуаром. Война, даже если ты сломал все зубы, стискивая их от ненависти, требует уважения; иначе её не выиграть.)
На тайный отжим основных производителей штанов ушло несколько дней. Кустодиевка и её клоны (нет, поклонницы всё же лучше) на колёсиках носились с перебинтованными ногами по галифе-ателье, стращали швей, пили примирительный чай с начальниками, и уже вечером отгружали обмундирование своим. Нашим. Каждый день в N возникала новая рота, которая, отзанимавшись шагистикой, бралась за собак: собак требовалось много — больше, чем настоящих столичных сторожевых, патрулирующих улицы, или хотя бы столько же; собак обучали такому зверству, которое заставит настоящих псов биться в истерике; в дело шли все домашние выше мужского бедра; их умоляли потерпеть, потому что это ненадолго, и они потихоньку зверели, сначала неумело, не умея напугать даже кошку… Затем обладатели нестираных галифе провожали в последний путь кого-то новенького и принимались за изучение пил, топоров, рубанков, молотков, гвоздей и материала по имени дерево, чтобы строить макеты пулемётных вышек, чтобы в час Икс строить уже не макеты: свои вышки, зеркальные и альтернативные, доводящие энтропию до пота, заворота век и паники. Чужой паники и нашей суворовской одержимости.
Генеральское ателье и спецателье для опричниц брала петроводкинка. Не то что хотела и горела, но ей поручили… хорошо, её упросили. «Дорогая. Сестра. Подруга, — сказала ей кустодиевка. — Я понимаю, что ты действуешь нагишом…» — «Ха-ха-ха. Что бы ты понимала, “сестра”. Понимает она. Ха». — «Ладно, подруга, я ничегошеньки не петрю, потому что это ты́ годы проторчала на сквозняках в рисовальном институте, а не я, а я всего лишь раз сдуру разделась бесстыдно перед Кузьмой Сергеичем, потупив глазки, и готово. Вошла в историю…» — «А кто в бане с веником красовался? Я что ли?» — «Да не могу я, сестра, голой сейчас быть! У меня ноги в четырёх местах опричниками сломаны и никак не срастаются». — «Ну прости». — «Дорогая, возьмёшь на себя генеральские галифе и пошивочные для ихних баб? Заодно роскошно приоденешься, — и все пулемётные вышки твои». — «Договорились. Так бы сразу и».
Будущие генералы, особенно морские и подводные, тренировки для выходя на рассвете в город, шагали так отъявленно, рычали так дико, что патрули падали ниц и молились о спасении. А их собаки залезали на деревья, и для их снятия вызывали настоящих пожарных, потому что других не было. Да и не планировались они.
Какая, казалось бы, несусветность — эти военные штаны. Где-нибудь — наверное, но тут… тут эта глупость влёгкую (ох, если бы) закручивает небывалые события в тугую историю, творящую людей, которые начинают творить, гм, историю. (Простите.)
И без них ничего бы и не было.
Впрочем, сначала ничего бы не было без листовок.