728 x 90

Справочник убегающего, два рóмана

Справочник убегающего, два рóмана

Дыба для карликов

Своё. Своё. Вот в чём дело, понимаете? Сначала вы перестаёте сгонять мух, и они засиживают эти повсеместные листки бумаги до стяжания: теперь это их, не галифе, но отжали, и они могут на этом спать, есть, совокупляться, вить дивные, но и уютные гнёзда и растить птенцов (как называются дети мух? ну не карапузы же; и ещё: как их гнёзда удерживаются на этой плешивой вертикали? и почему не валятся под ноги двуногих птенцы? наконец: неужели двуногим лень взобраться на табуретку, чтобы выгрести из гнезда свежий урожай птенцов и, удалившись в ванную комнату, засунуть его в рот? под ногами же высматривают, поднимают, отталкивая других покусившихся, и, не отряхивая, ам…). Этот карзубый (помните, как вы, отчаянно труся, закрашивали чёрным эти два передних зуба?) портрет теперь не ваш, и вы, перекрестившись, осмеливаетесь плюнуть на его плешь; слюна сползает робко, опасливо, вероятно, ей стыдно за рот, ей не нравится эта фронда, и вам уже кажется, что лучше бы вы не смелели до такой степени, и вы влезаете на табуретку, чтобы отереть эти неаккуратные фонтанные всплески, но кто-то стучит в дверь, вы падаете, поднимаетесь, прихрамывая, подкрадываетесь к глазку (вдруг плевок видели и уже принимают меры), нет, это коробейник, торгующий втридорога ворованными ножами, и вы, надев пиджак с выводком значков ГТО, опять лезете на табуретку, чтобы рукавом утереть плеши нос, на который переползла влага. Но мухи, мухи! Они не дают вам навести на портрете блеск. Он теперь их, и они атакуют вас сначала собственными слабыми ВВС, а потом — всей мощью летучей рати, стартовавшей со своих портретов, ибо были вызваны тревожным феромоном с запахом пота вольного борца, только что победившего удушающим приёмом. Да подавитесь вы. Ваш, ваш. Начхать я на него хотел. Нет у меня больше с ним никакой связи, сходства, совпадения. Были — а теперь нет. И я отваживаюсь взять круглую колонковую кисточку №7, пузырёк туши (жирно ему будет темперой) и, игнорируя наскоки мух и клёкот птенцов, намалевать под носом щёточку, не жидкую и не густую, такую, какая была у оригинала, разве что у копии щёточка немного белёсая — из-за пены с губ, и белёсость я навожу, окунув кисточку в мушиные яйца, которые ещё не стали птенцами. Щетинка к щетинке. Ни сколько смешно, хотя и не без этого, сколько любо дорого. А чёрный провалившийся от лепры глаз? Это потом, в следующий приступ. Я стою на табуретке на одной ноге, да под лёгким, но осязаемым углом к горизонту, как красивое водоплавающее óгарь, и любуюсь собой: теперь это не моё, и я могу позволить себе написать свою первую листовку «СВОБОДЕ — СВОБОДУ». Перед рассветом, когда глаза псов смыкаются сами, подавляя их волю рвать, я выползу по-пластунски из дома, чтобы намертво залакировать эту первопечатную красоту на одном малознакомом заборе. Ваше у вас только вы. Остальное — не ваше. Рвите с ним без затей, как дышите: вдох, выдох, чужое, и как вы раньше об этом не подумали…
Сволочь подсунула свою бабу. Не свою — но свою. Баба пахла. «Это чем же?» — недоверчиво спросила она. — «Его женскими духами. Палач…» — «Не говорите так». — «Нотка этой дряни… Неужели “Красный город”? Где она (сволочь) его берёт? Его же не выпускают… эта нотка есть в каждом её/его взведении курка, в каждой наброшенной на шею верёвке». — «Не знаю. Я ничего не чувствую». — «Кроме того, я никого не заказывал, потому что никого больше не выдал». — «А вот это зря. — И она включила секундомер. — Тогда обнимашки? Или вам этого мало? Чем вы занимаетесь с ними?» — «Вы прервали меня на одном размышлении… Впрочем, я его почти додумал. Остался один вопрос: вы подрисовывали когда-нибудь кому-нибудь… не скажу усы — усики, такие, знаете, щёточкой?» — «Никогда. Никому. Ни за что. Бросьте эти глупости. Давайте же обниматься». Давайте, чего уж, не пропадать же красивому, если разобраться (мелькнула в дверях и не отвратила с порога), добру, посидим до рассвета. И — руки на сердца: её рука левая, моя рука правая.
Сердце у неё замечательное: физкультурное, дейнековское, ибо толчки упругие, тыкающиеся в ладонь вязко, вдолгую, от таких вяжет руку, а по ней твоё сердце: хочется подстроиться — а не можешь, потому что у неё сердце капитанское, а у тебя… а у тебя вместо сердца вздорный гоголевский нос, у которого свои предпочтения: если и биться, то никак не под барабаны конвойного взвода с его 120-ю шагами в минуту с одной перебивкой на понуждающий пинок конво… пленного, конечно, пленного, всегда пленного.
«Капитан, не так ли?» — «Угу. Белый майорский китель обещали дать завтра. А послезавтра грозились покатать на белой коняшке. Теперь не дадут». — «Понимаю. Не сочувствую».
Даже простились: я взял её под руку и церемонно сделал с ней несколько шажков к двери; «Не спешите, вот так, застенок маленький, ать, два, ать, два. А хотите тур вальса?»; она посмотрела на меня удивлённо-удивлённо, будто только что увидела, — и, пока не открылась дверь, заслонив правой рукой глазок, чмокнула в щёку.
О, после этого чмока всё стало ещё загадочнее.
Вероятно, у меня сместились часы, но сместились ли? — нет, заали́сились: оказывается, это не было ночью, это не было рассветом, это был вечер предыдущего дня, который я… что? пропустил? где я был? почему я не помню? А настоящая ночь — вот она: за два часа до рассвета в дверь постучались, постучались (!) и спросили: «Можно?» — «Можно», — ответил я молча, полагая, что это сон. — «К вам гости», — сказали за дверью. — «Хватит церемониться. Вводите гостей. Тари-па-па, тари-тари-тарипа!..»
В дверь впорхнула она: петроводкинка (!).
«Такая сойдёт?» — спросило надзирательское мурло.
Боже мой. Что происходит? «Спокойно, — шепнула она и положила ладони на моё лицо. — Не меняйтесь в лице так быстро. Никому не показывайте свои слабости. Если хотите, ущипните меня за левый сосок». Как? почему? Я положил руки на её плечи: пожимает. «Бывают же случайности?» — «Только в теории. Почему мы шепчемся? Разве это не сон? Разве это не сон?!» — заорал я. — «А что со случайностями происходит на практике?.. Да не кричите вы. Вот моё чуткое ухо, в него, в него, полоумный. Только язык не суйте, щекотно, расхохочусь». Я ущипнул её за левый сосок и прошептал в её чуткое ухо:

Дать человеку грудь, когда на части
энтузиасты рвут Экклезиаста
под лозунгами «Грудь отныне наша»
и «Ты, бесправная трагичная мамаша,
не только кровному с понятием трёхлетке
отдашь последнее — подаришь яйцеклетки
истосковавшемуся без тебя матросу, —
ты общая, вот клич наш — и хаóса», —
движенье не девчонки, но Мадонны,
которую исправно и исконно
с балкона завтра сбросят по ошибке,
и виноватый с доброю улыбкой
штыком укажет в сторону мальчишки:
упал, а выжил, надо же, братишки.
Младенец, вдруг подросший, согласится:
всё потому, что я по отче птица.

«Зачем вы меня ущипнули! — зашипела она. — Вот дур-р-ра-а-ак. Я же расхотела… Только не матросу, а пулемётчику. Впрочем, может, вы и тут угадали, и он флотский пулемётчик… Я вспомнила: когда он спустил галифе, над ними было что-то полосатое! Вот только с балкона меня ещё не роняли. А с вышки, если хотите, могу свалиться, но — с мальчиком, потому что дело горячее, а ограждения хлипкие. Хотите, чтобы я упала :-)?..
Эй, дурак, они взяли меня похотливо и спешно: я там, гм, популярна, я, мой дорогой, лазаю голой по пулемётным вышкам…» — «Как я и предсказывал». — «Простите? Ах, да. Вы писали об этом… Лазаю и выцыганиваю гранаты, а потом величественно схожу с вышечки, и как брошу гранаточку, и только клочки по закоулочкам: от вышечки и ея мальчишечки, и некоторые из них хорошенькие такие, а я холодная, как заливная рыба, и как же мне от этого тошно.
Популярна настолько, что они теперь евнухов ставят, и поди догадайся, кто есть кто: вологодский жеребец с виду неотличим от почему-то охолощенного (дай бог ему поменьше душевных переживаний из-за), потому что беспричандальный тоже за грудь хватает. Вот зачем он? И тогда меня натурально рвёт. Но потом, потом, когда уже нет то ли вологодского, то ли фаринелли. Слышите вы, дурак, меня выворачивает. Но сейчас мне хорошо. Только очень страшно…
А взяли меня, верно, потому, что я к одному их начальничку подбираюсь, и он уже исподмигивался мне из щели (название-то какое) своего танка. Как думаете, в танке есть гранаты? Но как одно связано с другим, я не знаю. И вообще, не слушайте придурочную».
«Кажется, знаю я́. Это же генератор. Вот бы подкрутить его сейчас. Вот бы сделать так, чтобы только вы приходили, или кустодиевка, или Аня…». — «Какой ещё генератор?» — «А, не слушайте придурочного… Вы 3-ю главу того?» — «Ещё как того: в туалете глубокого залегания. Гаже места не видела». — «Извините». — «С ребёнком. Зачем вы его впутали?» — «Так вышло. Извините». — «Перестаньте извиняться. Займитесь делом. Петухи скоро». — «Простите». — «Вы только подстанывайте, когда я разойдусь. И не смейтесь».

Глава 4

Равнение на ранение, слышишь, сволочь?
На оторопь, если дохнешь, урона горечь.
Если же сам завалил, а он мрёт со смеху, —
на Обвóдный канал как пленэрную гладь:
начинил свинцом человека — и ни копать,
ни плясать, — только плеск и его эхо
до Невы и дале. А нет пуль — на приклады:
нежнá височная кость, даже если кудлаты
шапкой ли, волосом, и по всему Петрограду —
хрустение на успение затаившегося врага,
гуляющего по мостам, оживляющего берега;
лопат всё равно нет — и рыбы рады
от кормы́ до носа: просто прорва корма.
Долетит ли «ах, милый», «прошу покорно»,
другое бессмысленное слово, — зевоту
(устал, верю) сдержал равнением на,
и пускай ныряют до самого дна,
но прежде штыком — и концы в воду.

Помяни сволочь, и она, сволочь, тут как тут, ибо сволочь. Шучу. Наверное. ЭТО ТАКОЕ НЫНЧЕ, и палач, верно, тут ни при чём: такой вечер, такая ночь следующего дня и такое его утро.
Холуи завязли в дверях, и он, ОТСТАВИВ В СТОРОНУ ШТЫК (о господи), разбросал их кулачным боем; языка-то у двуногого нет.
«Штык? Штык?!» — «Ну да, будем резать, будем бить. То есть пырять. Обычный, трёхгранный, без страз, наш, скифский. Ты поймёшь, ты увидишь, ты оценишь. Пошли. Пошли-пошли, сволочь, чё покажу».
Я попытался вырвать у него штык. Выглядело это дико: задохлик, на которого упала тонна персов; когда я, став задыхаться, зааплодировал их мощи, бия хитрой свободной правой о бетон пола, они сказали: «Сейчас», после чего валялись на мне ещё пару минут. «Вам не надоело? — сказал палач. — Пошли уже».
И мы пошли бесконечными подземными галереями, переходящими в лабиринты и обратно. «И ни одной пирожковой или чебуречной по дороге, — орал он на прихвостней, — а зэкá наш проголодался. Вы его хотя бы кормите? Кормят они его… Чтобы в следующий раз поставили тут ларёк. Пирожков нет, зато ни одна ракетка не достанет…
А велосипед нельзя было изобрести? Узник наш уж ноги сбил. За его кровавые мозоли ответите. Чтобы в следующий раз тут была велосипедная станция на два велосипеда: его и мой, а вы понесётесь рысцой по нашему исчезающему следу. Сипедов нет, зато ни одна бомбочка… И чего я разоряюсь? Мы пришли».

Зала была белокафельной, как мёртвые лица запытанных. «Зубы бы здесь драть, а потом мазурки отплясывать с сестричками, — сказал палач, — а я вон что учудил»: на месте танцующих стоял ряд… дыб, дыб-дыб: больших (впрочем, что такое «большая дыба»? — кто-нибудь знает?), средних, поменьше и маленьких. «Кнутом бы их ещё лупить, — сказал палач, — но не лупим, бережём. Ибо испытания. Ибо прототипы. До серии, а значит и до кнута, ещё парсек. Да, главный конструктор?» — «Бу-бу-бу-бу-бу». — «Сколько раз ты сказал “бу”, сволочь? Следи за речью, тебя не понимают».
Зала была такой же страшной, как мавзолейная со стоячим саркофагом в геометрическом центре, в котором некто вождь смотрелся скалящимся молодцом с трупными пятнами, и котурны его совсем не портили.
«Хочешь повисеть? — спросил палач. — Нет, нет, попробовать, поболтаться, вкусить. По сути, это своего рода качели, если испытуемый беснуется. Но руки, извини, свяжем за спиной».
Палач подошёл к самым маленьким дыбам: «Наша гордость: для почти титечных. Через полгода они войдут в силу, начнут бунт в ползунках. Распояшутся, сволочи трёхлетние, — а мы уже готовы…» — «Трёхлетние?» — «Они».
На этом я сполз по стенке на пол. «Чё такое? поплохело?» Ещё как: мне показалось, что он — это я-из-преисподней через полгода. Когда «мои» трёхлетки с окраин станут «врагами родины»? Через несколько, чёрт, месяцев.
«…испытываем на карликах. Подать сюда живого карлика». Привели очень маленького человека. Очень маленький человек заплакал и начал драться. «Сейчас, — сказал палач. — Держите его семеро. — И вогнал в ляжку маленького человека трёхгранный штык. — Только его боится. Теперь можно подвешивать… И хохотать. Очень смешно. Да не отворачивайтесь вы… Эй, кто-нибудь, оторвите его руки от его очей, а в очи вставьте спички. Пусть, сволочь, смотрит… А эти, — он показал на средние дыбы, — женские. И мамаши тоже: скоро восстанут, а мы их — раз, два, а вечером позвоним мужу: забирайте, не нужна она нам, и не забудьте оформить документы на инвалидку… Главный конструктор, готова мамская-то? Чего? ещё чертите? Вот черти неуклюжие. А это тогда что? Перевожу: первый прототип. Понял. Вали отсюда. Нет, на прототип я вашу даму №3 не пущу — слишком хороша для этого убожества».

«Милая петроводкинка!» — «Ах, вот как вы меня называете». — «Донесите всё это до товарищей, особенно маленьких. Пусть поберегутся». — «Да, Александр Валерьевич, непременно».

1 Комментарии

Распоследнее