728 x 90

Справочник убегающего, два рóмана

Справочник убегающего, два рóмана

Лепечем

Мы торжественно клянёмся, а они… И как тут не довести дело до дыб для трёхлеток (а довести нельзя)…
А они скоропалительно палят по ногам, по расправленным, как крыла, рукам, — и по нашим растопыренным юношеским ушам, когда мы лопоухо отворачиваемся, чтобы внушить своей собаке, чтобы не ела двуногих, а ела только чужих в галифе, вернее, даже так, моё лохматомордое солнце: не ешь без нужды, но окрысивайся до их лёгких сердечных приступов. Что ты говоришь? «У них и сердец-то нет»? Наверное, наверное, но это не повод… А ещё мы отворачиваемся от них, чтобы взять пилу, молоток, жердину для нашей пулемётной вышки, которую они считают дружественной (видели бы они наши пулемёты вблизи: изящные, но картонные гусаковские макеты), но всё равно ревнуют и оттого стреляют по нашим хлопающим на ветру ушам, чтобы вместе с их лохмотьями мы упрятали под скафандром бинтов наш зверский вид — и люди с двуногими из уличного потока унизительно хохотали, и весь страх доставался им, врагам в галифе, которые были тут первыми. Но мы продолжаем клясться.
«Эй, — кричат с настоящей вышки, поводя в нашу сторону метателем пуль, — вы нам обзор закрываете». — «Все вопросы к его превосходительству генерал-ефрейтору», — рычим мы в ответ, приложив к губам жестяной рупор, и они отстают. До рупора они ещё не докумекали, оттого спрашивают: «А где выдают эти громкие рычащие штуки? А то нас, когда мы стреляем, совсем не слышно». Осаживаем их так неотёсанно, как только умеем: «На верхней полке». — «Грубые вы», — обижаются они. Наши собаки, почувствовав их поражение, рычат и кидаются. Их собаки тушуются, скулят и прячутся за их спинами. «Уймите шариков, — просят они. — По-братски просим, наши совсем зашуганы, уже на людей не бросаются».
На улицах пахнет лесом и стройкой; на улицах удваиваются и даже утраиваются вышки: мы, люди в свежих галифе, берём их вышки в клещи своих, слепя их своими прожекторами, тыкая в них своими картонными пулемётами и задорно крича: «Тра-та-та-та-та. Не застите нам пространство, пригнитесь, дайте шмальнуть, чтобы спугнуть сволочных писателей». «Писатели» — это писатели листовок, они же их расклейщики. Наше появление на улицах учетверяет их и дарит им чуть ли не безнаказанность: они умащивают витрины листовками поверх старых листовок, которые не успели содрать; они теряют трепет и попадаются настоящим патрулям, и тогда наши патрули галопируют на выручку: «Алё, мы заметили их первыми, — надрываются наши псы, — ну-ка, брось, эту руку, соб-бака, она вкусная, и она моя». Строгие они, наши Бимбы, Лолы и Полканы. А когда писателей ранят с вышки, роняя их на землю, чтобы забрать, когда наберётся гора для грузовика, мы калечим все уличные прожектора, даже свои, и растаскиваем нерасторопных смельчаков, чтобы подлечить их — или ампутировать ногу-руку, потому что, бывает, не успеваем, и раненые порой лежат слишком долго… Увы.
Увы. Едва залечив нóги, лишилась правой руки и левой ноги кустодиевка. Весь злополучный удивительно апельсинно-солнечный день Инесса пила чай с жаждущими, не отказывая даже двуногим, врагам в галифе и их собакам, для которых держала родниковую воду — да с матрёнчиком, да с наливным яблочком. Собаки кривились, но пили, почти не огрызаясь. Кустодиевка без страха подносила к их пастям бутылку с водой, и псы глотали влагу вполне по-людски, предательски приговаривая: «А вот хозяин мне не даёт. А у него целая фляжка на боку». Хозяин в галифе начинал оправдываться: «Дура, там не вода, а шнапс». Но дуру это не успокаивало: «От шнапса бы не отказалась». И все смеялись, хотя из всей троицы человек тут был только один: наша Инесса.

«Лимон устал, — кричала на всю ивановскую кустодиевка, — но это пот работы!» И лимон, которым она умасливала каждую чашку для проголодавшегося по самоварному чаю человеку, интересничал: влюблённый желторотый, перебиваясь с блюдца на налив («Налив — это яблочко, — кричала Инесса. — Сегодня чай особенный: ещё и с яблочком. Налетай»): тарелочка вытягивала жилы, каймой голу́бой скалено кружила, мазиле напоказ благоволив («Есть среди вас мазилы, которые могли бы запечатлеть этот неповторимый момент? — кричала кустодиевка. — Петров, ау. Водкин, где ты, милый? Борис Михайлович, ну хоть ты-то тут? А не хотите запечетлевать — просто тяпните со мной чаю»), ещё бы в пляс пустилась, закрутилась, взгляд смазав, как развязный наутилус… Но это что: зелёные бока с материками, битыми о землю, округлые с претензией «объемлю», до червоточины пупа, как донага, раздевшись, подле шариком торчали: налив Землёю бредил, и мистрали на обороте галлов били в дрожь; по счастью, из незримого оконца тёк апельсин — полуденное солнце, и тень лимон не застила. «Даёшь, — кричала Инесса почтенной публике, которая наконец-то задумалась, а не хочет ли она чаю. — Лимон усох: какой-то год работы, а Соловки такие, что охота Петрову отравить грузинский чай; спасает Водкин: стелет самобранку охвата карты пира спозаранку и пьёт здоровье: целый мир встречай!»

Вот так зажигательно она работала в тот чёртов апельсинный день. Пока её не узнал один из сторожевых псов, не узнал — и не зашёлся в непрекращающемся тревожном вое. «Внимание, — заорали с вышки, — всем лечь, а то буду косить направо и налево. Дамочка с чаем с лимоном и яблоком, за которой я наблюдаю целый день, ахтунг. Предъявите аусвайс наземному бойцу». — «А в чём дело?» — поинтересовалась бесстрашная кустодиевка у вышки. — «А в том, что собака уверена, что вы та самая, которая выдавала себя за геройского штабс-капитана. Только скажите, что это не так, и я начну беспорядочную стрельбу, и достанется всем. А если это так — то стрельба будет прицельной, и пострадаете только вы». — «Это так», — ответила Инесса. Гадёныш с вышки выстрелил всего два раза, но оба в точку. Глазастый. Попал.
Наши вытащили уже истёкшую кустодиевку, которой сначала сторонились, а потом, как это всегда бывает, стали обходить, едва не наступая на неё, да ещё подъев лимоны, яблоки и выдув весь родниковый чай (некоторые рвали на себе рубаху, чтобы перевязать её, но получали предупредительный выстрел: «Лежит и лежит. А вы шагаете — и шагайте»). Но вытащили только под утро.

«Дорогая. Сестра. Подруга… — сказала кустодиевке навестившая её петроводкинка. — Хочешь, я вместо тебя буду ходить в рисовальный институт?» — «Очень хочу. Ты не то что я: ты неземная. А я так: модель для их насмешливых карандашных почеркушек. А вот тебя, подруга, они вознесут. Ты бы, дорогая, даже Да Винчи восхитила». — «Так познакомь меня с ним, сестра».
Хохотали. Потом ойкали: одна тёрла куда-то пропавшую ступню, а другая гладила руку, которая ушла на поиски ноги, но так и не вернулась.
«Мне нравятся твои руки». — «А у тебя, такие, прости, груди…» — «А у тебя они ничем не хуже». — «А давай вместе позировать оболтусам?»
Хохотали. Ойкали. Обнимались. Стелили друг дружке постели, чтобы побыть рядом подольше, а на комендантский час плевать хотели: открывали окна — и плевали. Ответные пули оплёвывали комнату, но сколько их ещё будет. Плевать на них. Всё равно только ранят.
Господи, о чём они, когда надвигаются дыбы…
Надвигаются, а мы клянёмся. Мы лепечем.

1 Комментарии

Распоследнее