Твоя
Мам, привет. Мама, пожалуйста, не доноси на меня! Только не сейчас, ладно, мамочка?
Я знаю, мама, знаю, что не писала тысячу лет, за которые ты успела разувериться в моём существовании. Но я всё-таки есть: этот славный почерк, которым я пишу, несмотря на трясущиеся от страха руки, — твоя заслуга; он неотличим от твоего, но на этом наши сходства (увы и к счастью) кончаются (если не считать моего отражения в зеркале. Как же можно было так ошибиться с выбором пробирки со сперматозоидами!). То, что ты разочаровалась в моём существовании, не новость, но терпеть меня осталось недолго.
Мама, не доноси на меня.
Мама, всё хуже, чем ты можешь себе представить: я 666-процентный враг — я воюю на Воронежском фронте на стороне подлых испанцев. За одно это ты вправе требовать, чтобы по моему твоему лицу, когда меня возьмут в плен, прошлись мелкой тупой тёркой. Я не против, мамочка.
Мама, не доноси на меня.
Но я о другом. В одной полезной книжке в главе «22:0» сказано, что испанцы не жильцы: «Каждый год наступает счастливое время, когда наши разбивают испанцев в кровь и на голову, после чего многотысячные остатки побеждённых испанцев вывозятся в пункт А для участия в ежегодном параде Окончательной Блистательной Победы. Потерявших всякую спесь испанцев ведут через весь город-герой, а восхищённые-возмущённые жители срывают с них погоны, ломают им ноги удобными обрезками арматуры и побивают новенькими кирпичами, поддоны с которыми стоят вдоль улиц, по которым проходит праздничное шествие».
Мама, не доноси на меня.
Так было всегда, мама, и так будет сейчас. И мне надо, чтобы ты, отыскав меня среди пленных испанских женщин (обычно донны замыкают колонну недавних оккупантов), забила меня, именно меня, насмерть, потому что в таком случае тело забитого отдают тому, кто бросил в него последний камень (или нанёс последний удар), чтобы жителю пункта А было чем покормить собак хотя бы в этот святой праздничный день.
Мама, не доноси на меня.
Мама! Пожалуйста! Побей меня, но не забивай. Так надо. Так надо мне. ТАК НАДО ТВОЕМУ ВНУКУ, МАМА.
Мама, не доноси на меня.
Да-да, мамочка, у тебя есть внук. И пусть он тебе не родной, он стал родным мне. Не сомневайся хотя бы в нём. Мы воюем по разные стороны: он за ваших, а я, так получилось, за подлых испанцев, хотя разницы, конечно, никакой — кроме той, что, окажись я с вашими, я убивала бы далеко не всех испанцев (там ведь, мама, не одни урки, есть и такие, как я: отщепенцы; отщепенцы, к слову, носят особые повязки, их… нас… легко отличить, отчего ваши бьют нас с особым усердием, совсем не так, как урок. Но я отвлеклась). Недавно мой сброд сошёлся с его сбродом, мой мальчишечка легко ранил меня, я — его, и, лёжа рядом, мы наконец-то вдоволь наговорились, чтобы узнать друг друга. Тогда же, обсудив план с парадом, мы поняли, что он хорош, что он единствен. Что другого такого случая не представиться. Разве что через год. Но протянем ли мы ещё один год…
Мама, не доноси на меня.
Мама, твоего внука зовут Александром Сергеевичем, на параде он будет в первых рядах победителей. Ты узнаешь его: у этой нашенской сволочи вся грудь в орденах, и она — ребёнок: мама, ему всего девять. Скорее всего, твой внук будет гарцевать на лихом пони, попирая копытами боевые андалузские стяги.
Мама, не доноси на меня.
Мама, разгляди в этой толпе ухмыляющейся победной сволочи моего мальчишечку и подмигни ему. Он ответит тебе тем же. После этого подбеги к нему с цветами (он любит густомахровые красно-белые розы Старс-и-Страйпс; пожалуйста, озаботься букетом заранее) и пригласи на вечерний чай (после парада он будет в увольнительной; надеюсь, не очень пьяный). После чего отыщи меня и, не убивая, забей свою дочь так, чтобы тебе аплодировали: мол, вот это наша тётка, как она эту испанскую проститутку с одного удара/броска!.. Забитых осматривают вскользь, пульс не щупают, корм и корм, какой у него пульс. Подводы для развозки забитых казённые, бесплатные, стоят рядом с кирпичами: прикрикнешь: «Хочу эту», и тебя, посадив рядом с моим окровавленным полутрупом, отвезут за милую душу.
Мама, не доноси на меня.
А вечером напоишь нас с мальчишечкой чаем, — и поминай как звали (твоей Танькой звали и моим Александром Сергеевичем). Больше ты нас, мама, не увидишь и не услышишь.
Мама, не доноси на нас.
Мама, я живу лучше всех: от раны исцелилась (мой мальчишечка знает, куда и как стрелять), бьющих нас ваших бью без удовольствия, по привычке, сплю и вижу, когда наступит ваша победа, и я наконец-то опять пройдусь по улицам родного пункта А…
Мама, не доноси на нас.
Мама, спасибо, что целовала на ночь, что катала на санках и на велосипеде, посадив меня на раму (мне это очень-очень потом помогло), что срывала для меня яблоки, которые не нравились никому, кроме меня, что рассказывала о хлопотливой заботливости облаков, которые бережно хранят всё потерянное нами на небе, чтобы потом положить это рядом с растеряшей, когда она, проснувшись, окажется на земле, что до трёх лет носила меня только на плечах, чтобы я сидела выше всех и дальше всех глядела (моему мальчику девять, я его уже не поношу, а так хотелось бы), что день за днём читала мне перед сном Пушкина (я таращилась восхищённой куклой, а ты, засыпая, читала на память, закрыв глаза, целыми страничками), что открыла девятилетней мне Борис Леонидыча: «В тот день всю тебя, от гребёнок до ног, / Как трагик в провинции драму Шекспирову, / Носил я с собою и знал назубок, / Шатался по городу и репетировал…» Ты была очень хорошей мамой. В этом я очень-очень хочу походить на тебя.
Твоя Таня, по-прежнему любящая тебя.
Не доноси на нас, мамуля! Да, я тебе больше никто, но мальчишечка, мальчишечка…