728 x 90

Справочник убегающего, два рóмана

Справочник убегающего, два рóмана

Бейкер-стрит

В ответ на своё негодование шумом в ушах князь чухонский грязноштанный и прочая загнал в стольный град N рой танков.
Танков было, как мошки́ на оскоплённом голом начальничке, прибитом зэками к воротам таёжного концлагеря. Они стояли борт к борту, и прикажи им палач пойти вприсядку, они сплясали бы, но только в своих безмозглых головках без шей. Улицы N оказались навсегда вымощены бронёй, ибо, когда всё закончится, проще залить щели (не триплексы!) между злыми железными мамонтами бетоном, чем выкорчёвывать (а потом хорошенько, лет за полста, заполировать шаркающими ногами). Да, первые этажи станут подвалами, но это случилось бы всё равно — на пару веков позже. Время теперь быстрое, пятимесячное; нечего воротить утончённые лица, тыкая меня в старые учебники древней истории.
А пока энцы начали укладывать поверх танков осиновые панели, потому что променады за хлебом стали ещё насущней, а число зрелищ удвоилось. Осины вокруг N хватало; господи, да ничего кроме пеньки, юфти и осиновой тайги до никогда не достижимого горизонта окрест N и не было. По панели бегалось далёко и легко (во всяком случае туда, когда абалаковский рюкзак за спиной полон воздуха, а не буханок, а глаза пусты и навыкате, а не выплаканы и все в людях, сидящих на колу). Детям в окровавленных одеждах — нравилось безумно: «И помчались по панели / Нелли, я и папа Нелли. / Путь не то что бы корóток: / от ворот до поворота / вокруг собственной оси, / знай, от выстрелов труси́. / По панели, по панели / я могу нестись неделю, / потому что тротуар — / удивительнейший дар: / он упруг и полон сил, / наш осиновый настил», — орали все мелкие града N, спеша смотреть на казни из первых рядов. Нелли и некоего «я» пулевые осы, вылетающие из перестреливающихся переулков, обычно не трогали: никак не могли угодить в эту юркую мелочь, а вот папу Нелли на обратном пути ужалили в голову. Живущие внизу танкисты стащили его к себе, чтобы торговать с верхними тем, что нашли в его карманах. Не нашли ничего, кроме мёртвых табачных крошек.

Казни на (старом) Лобном месте проводились по сто раз на дню.
Палач после перерыва на обед, который излечил его от пахучих кальсон, шума в ушах и крови амбалов на гимнастёрке, во-первых, казнил модильяновку, когда она отказалась остановить «своих». «Анька, дурочка, по-хорошему прошу: останови своих, ибо озверели они, — сказал ей палач. — Хочешь час в прямом эфире и изо всех громкоговорителей моей столицы? С трогательными и убедительными словами помочь? У меня есть писатели, сочинят — закачаешься, и подлецы сами принесут мне свои головы. А потом из тюрьмы выпущу. Соглашайся». Модильяновка хохотала на это три дня и три ночи, до изнеможения палача. «Нет в тебе больше никакого смысла, Анна Вячеславовна, — сказал он ей на рассвете, когда от неё ушли те, кто три дня и три ночи склонял её между приступами смеха к правильному решению, погружая её голову в воду. — Пошли, что ли, уже. И никаких тебе оркестров за такое. Сам буду бить в ладоши, ты только напой, а я подхвачу, у меня знаешь какой голос, у меня знаешь какие слух и чувство ритма. Ибо не веруешь в меня — казнена будешь, повешена, что ли».
Было ветрено. Ещё бы чуть-чуть, и дети из первых рядов сами покатились бы к Лобному, но на их шеи успели накинуть петли. Модильяновка, тростиночка в тюремной робе, с лохматой верёвкой на длинной шее, стояла лицом к этому едвалинеурагану и, временами взлетая, пела тонко-тонко, волосяным голосом, от которого захлёбывался сам ветер, и с таким высоким чувством, которого нет и никогда не было в этой музыке и в этих словах: «Winding your way down on Baker Street / Light in your head and dead on your feet / Well, another crazy day / You’ll drink the night away / And forget about everything / This city desert makes you feel so cold / It’s got so many people, but it’s got no soul / And it’s taken you so long / To find out you were wrong / When you thought it held everything…» На этом ничего не понимающее Лобное, все эти десятикопеечные дети с проволочными удавками на шеях, пожизненно датые слесаря танковых заводов и швеи галифе-гульфиков взвивались и, не зная слов, не понимая слов, старательно и чисто выпевали вторым голосом: «You used to think that it was so easy / You used to say that it was so easy / But you’re trying, you’re trying now…» Сволочь отрешённо прихлопывала, но даже у неё наворачивались слёзы. Или что там капает у сволочи из её голубых глаз на лобном ветру? несимметричный диметилгидразин? кураре?..
А во-вторых, сволочь, уставая зверски, но никому не перепоручая, казнила всех остальных, объясняя свой трудовой порыв в прямом эфире и изо всех громкоговорителей категориями «моё» и «подлая необъявленная война»: «Это моё и ничьё иное. Только это спасёт нас во дни подлой необъявленной войны против наших вековечных устоев. Всегда спасало. Спасёт и сейчас. Ещё больше казнимых, ещё больше зверства, ещё одна смена ещё одного танкового завода в качестве искренних зрителей, ещё больше случайных жертв расстрелов и/или повешений из числа самых искренних зрителей, ещё больше любовного молчания не только в ответ на казни и молчания негодующего в ответ на происки врагов, но и молчания как нормы, для чего с этого часа вводятся превентивное вырывание языков и ничем не спровоцированные пытки на дыбе для женщин — женщин, особенно матерей, а на дыбе для детей — детей, особенно трёхлеток. Установим же по всему стольному граду N лототроны, спасительные устройства для непрерывного непроизвольного определения казнимых. Так победим, падлы».
Поговаривали одними губами, перемигиваниями и пожатием плеч, что по ночам на Лобном вместо палача работают двойники, но нет: разве могли двойники мочиться на только что казнённых? Кто бы им позволил…

Казни на Новом Лобном месте проводились по сто одному разу на дню.
Казнимые не пели, хотя их зачем-то спрашивали: «Спеть хотите?» — «На своих похоронах?» — «Действительно. Извините»; заводы и ателье на казнь пока не сгонялись, но и от желающих отбою не было. Обладатели новых галифе, экономя патроны, сажали на кол всех обладателей старых галифе, особенно тех, кто сдался, а значит мог быть посажен, ибо дышал и даже выкрикивал здравицы палачу, поняв, что сдался зря. Танкистов казнили на плахе: сначала, не разобравшись, четвертовали, а потом, обидевшись на неодобрительный смех зрителей, стали рубить головы и только головы, которые выставляли «в назидание», насадив на кол.
И только Анин Димочка, сын модильяновки, с сотоварищами того же горячего, но холодного возраста и сходной судьбы вешали, вешали, вешали, отвечая на каждое новое повешение на (старом) Лобном месте двумя — на Новом, а после — в томительном ожидании новых живых врагов — писали в новой школе диктант «Они начали первыми», сочинение «Они никогда и не заканчивали» и решали не всегда математическую задачу о переполненном трамвае и трёх телах в старых галифе на трамвайной развилке: одном живом, взявшем в заложники твоих друзей, с которыми ты вешаешь врагов, и двумя заминированными мёртвыми, которые положены на пути «в назидание». И, конечно, вернувшиеся уроки пения: что же такое они пели в новой школе… что-то старое, но такое вечно новое… «Весь мир насилья», его. А вот вешаемые ничего не пели: им, собакам, заливали рот свинцом.

Улица в не всегда математической задаче называлась как-то иначе, не Бейкер-стрит…

1 Комментарии

Распоследнее