Тут не взвиваются — нó только падают птицы,
не оттого ли у кати и маши не лица,
а оковалки, а были бы слёзы — да нету;
катя — ребёнок, а маша — придурок, сюжету
этой планеты, Воронежа этого, цéнны:
не петушок — ось планеты сосут, нотабены
обе достойны. Внутри дальнозоркость у кати:
станет спиной, оковалок уставив в цукате
темени здешней, всегдашней в пространство за стаей,
нету которой, но скоро нагрянет из далей,
завтра предстанет пред катиной частью филейной, —
и КОСМОНАВТ из какой-то строптивой вселенной,
где ещё чувствуют, где ещё ртом и глазами,
пусть рот набит, говорят и сверкают, трусами —
мокнут трусы, промокают часы — вслед за майкой
влажной, как простынь, когда засыпал с уругвайкой,
вдруг понимает, что катя, ребёнок, а видит:
вот КОСМОНАВТ, а напуган, могла бы — эпитет
уничижительный («сволочь какая-то, падла,
[где монпансье? без конфет не выходят из шаттла!]»),
дать КОСМОНАВТУ, но — окорок вместо хлебала.
Местный юродивый, маша танцует бывало, —
но чему в такт? подо что? подо что эти тряски?
Под раз-два-три! КОСМОНАВТ постигает: под связки,
что в гермошлеме, в его голове рвут паяцы,
клоуны в шаттле, под «кáк там? чéго там?» Боятся.
Слышит блаженная: окорок — á без прохладцы.
Катя и маша! А все остальные роятся.