728 x 90

Справочник убегающего, два рóмана

Справочник убегающего, два рóмана

Мо-я хо-ро-ша-я

Мама! Мама. Ма-ма. Здравствуйте, мо-я хо-ро-ша-я Ма-ма. Вы-мы-ли ли Вы ра-му?
Мы очень плохо знакомы… мы были знакомы — но нас свёл мой яблонный лесок (город Энск, вспоминаете?), в котором Вы провели проездом несколько (незабываемых мною) часов, после которых Вы и стали мне Мамой. Нет? Папа называл меня «мальчишечкой»… Пожалуйста, постарайтесь вспомнить. Мне это важно. Мама.
Сергея Львовича, моего папы, с которым Вы переписывались, больше нет. А я ещё есть, и сегодня, 10 февраля, мне стукнуло тридцать семь, и это письмо Вам — мой мне подарок.
Мама, с недавних пор я не сын полка, но настоящий подпоручик. И пусть мои руки по локоть в крови, я не потрачу ни капли благородного медицинского спирта на их промывание: я задыхаюсь и кашляю, как собака, а лечит только спирт. Проклятый испанский газ. Благословенный наш спирт стаканами. Он один, Мама, пока Вас нет рядом, успокаивает «мальчишечку», на груди которого нет пустого места: она вся в медалях, Мама. После спирта наступает такая безмятежность… И пластáешься скорее назад, к Вам, Мама, чем вперёд, в их тылы, чтобы забрать ещё несколько завшивленных андалузских жизней и бросить под ноги командиру, чтобы он топтал их, выплясывая «Барыню» и раздавая НЗ-спирт. В конечном счёте эти порывы, понял я грустное, ради спирта. Чтобы не задыхаться.
Когда мы попали сюда, я потерял дал речи, и устной, и письменной, но смерть папы вернула их волшебным образом. Вчера, когда мне было только семь, я тайно перерезал глотку испанской финкой спящему командиру, чтобы забрать из его планшета несколько листов бумаги и пузырёк чернил, чтобы написать Вам то, что пробудит в Вас материнские чувства, Мама.
Я писал всю ночь, а утром украдкой перерезал глотку испанской финской заместителю командира, чтобы отнять у трупа зеркальце. Мне тридцать семь, а я уже седой. Мама! Великодушно простите за детский почерк и глупые орфографические ошибки (а с запятыми у меня всегда был полный пор.). (Написав нижеследующее, я снова почувствовал себя семилетним. А семилетнему что… кто всего важнее? Мама рядом. Надеюсь, они не забили Вас до смерти за невыполнение плана по навозу.)
(Стоики — говно.)

1

Вот космонавт, он временный жилец, по станции помыкал — и наружу: в рассвет над Доном (зреет), в холодец, в который превратила гайки стужа, вперяться, о заклёпках хорошо губами шевелить, о маме — плохо, раскрыть скафандр, почувствовать (свежо), закрыть скафандр, ожить опять от вздоха и вспомнить, что забыл внутри ключи, замок английский, просто так не вскроешь, кувалды нет, в окно не накричишь — нет никого, снялись вчера, Воронеж внизу свербит, но как в него упасть? И зеленя́ заранее в печали: падёт — помнёт, но — сломанная пясть и позвоночник надвое, в орале, когда пахать затеют через год туземные славяне, станет колом. И он подумал (совершу налёт, но не на пашню…) бережным глаголом и отпустил себя, и сделал шаг, и думал по инструкции о разном: о дне, когда родился: всё никак не мог пробиться в воронкообразном туннеле к свету, и, изрезав мать, его достали; стыдно о стакане вина на лестнице, который обнимать не дали — влили, сделав в мальчугане спираль и штопор с выпаденьем в сон; об Ане Т. (сто лет прошло, а снится); и о трамвае (впустят ли в салон, в скафандре пыльном и α-частицах?), но вспомнил, что трамваев больше нет, и в гермошлеме скучились туманы… Когда он пал и занял на билет, я про Луну ни слова — после, рано.

2

Когда он пал и деньги на билет выклянчивал малопочтенным жестом (его не понимали, а в ответ — сверлящий палец у виска с протестом на чей-то мнительный, насмешнический перст в открытой ране, ибо позвоночник торчал наружу), рот его, разверст, бугрист от мата, словно бы подстрочник переживаний, скрашенных веслом, улова рыбы, на замке был, я же галдел о том, как ждал, о пожилом, чреватом, если не разноображу бессмертьем, возрасте… я сразу обо всём и всеми бормотал, и до Луны ли мне было: «…обреки на чернозём хотя б Воронеж, а? А то изныли на подлых глинах. Дашь нам чернозём?..» А он, вставая, не принёс ли сыру, высматривал и дулся: мол, сосём, а сулугуни жалко, словно дыры, ей-богу, чёрные. «Куда же ты теперь? — я шире пасть открыл. — А что в отплату?» Он показал на сердце: просто верь. Он руку распрямил как ординату.

3

Хребет оставим, что белел, и слом хребта такой, что даже на коляске — ну разве что на детской в нежной тряске, в смирительной пелёнке, о былом ещё не помнящим и с пятернёй во рту, обсосанной до вздоха: «он в отключке» (и анаша, конечно, почемучке — когда орал: «пристала ли хребту, такая боль?» — на выручку пришла), — Он не был транспортабелен, забудем: боль скорбная, кто б спорил, но и людям пристало ли не сметь дохну́ть от зла, с которым Он вернулся! Перемат в глазах на выкате и лютый рык на охи о мёртвом — о трамвайной суматохе, которой больше нет, — и течь стигмат, когда Он, воя, встал (!) и до такси, почти не опираясь на калеку (мои болячки выливались в реку, что выкрасила в алое джерси, которое, набрасываясь, псы зализывали, заживляли то есть), доковылял (!!), — вот бытовая повесть Его новейших нравов, дел: попсы Он захотел в такси — и кулаком (свинцовым, да-с) лупил шофёра, Баха заслушавшегося: небось, Аллаха не слушаешь, а лáбухом ведóм, — не на иврите — хуками срамил до крови, пугачёвой и улыбки, и я, освоившись, возненавидел скрипку и отзывался нá «безмозглый гамадрил».

4

Не говорил Он дóлго; не беда — мы́ лепетали, живость изливая: ещё в пелёнках дыбились: «Айда крошить: одна десантно-штурмовая бригада — и публичные дома похорошеют, ибо амазонки, под Троей полонённые, весьма…» Вот, к слову, почему рентгеноплёнки ущербны органами вплоть до головы: Он отрывал их, злясь, что мы, как русский, Рамирес Санчес, не таясь резвы, и наш СДВГ лечил утруской. Вот, кстати, отчего разнятся так характеры, обычаи и рожи у тех, кто Агамемнону — кержак и спрашивал с него немного строже, и голову ему рубил в размер гимнастики по радио и польки, и тех, кого бивал его рейхсвер. Вот с щей каких помалкивал Он столько: резня под Фивами — и Он опять задет и рвёт, переживая, наши члены, гадая будто: любят или нет, — а мы бормочем, даром что разменны, о всяком, о своём, и до ракет договоримся поздно или рано, — и Он очнётся, Он взорвётся: «Нет» и перестанет рвать орангутана на гамадрила и эктогенез, и Он закатит: «Всё, я улетаю, куда подальше, хоть на МКС». А мы тотчас собьёмся в волчью стаю.

5

…А может, не собьёмся; может, мы сначала соберём Ему на Drágon, — надсмотр Его и строгости на взмыв, на вознесенье, выменяв: заплакан, растроган, Он «поехали» рукой махнёт — и передумает, а поздно: инструкция — Завет, не беспокой, окстись, Твой след уже лобзают в дёсны на Елеонской, лесенки пекут по всей Воронежской (уж наедятся дети мучного с сладким!), только б первопут Твой штатным был и не рыдали четьи. (…) С Тобою мы, никто против Тебя, мы просто идиотничать горазды. Лети давай… И ЖРД, рябя небесный свод, дохну́т Екклесиастом: под вечер запалим большой костёр, чем чуть отложим ядерную зиму, а утром — в стаи, ибо прожектёр свалил, и притворяться нестерпимо.

6

Тут не взвиваются — нó только падают птицы, не оттого ли у кати и маши не лица, а оковалки, а были бы слёзы — да нету; катя — ребёнок, а маша — придурок, сюжету этой планеты, Воронежа этого, цéнны: не петушок — ось планеты сосут, нотабены обе достойны. Внутри дальнозоркость у кати: станет спиной, оковалок уставив в цукате темени здешней, всегдашней в пространство за стаей, нету которой, но скоро нагрянет из далей, завтра предстанет пред катиной частью филейной, — и КОСМОНАВТ из какой-то строптивой вселенной, где ещё чувствуют, где ещё ртом и глазами, пусть рот набит, говорят и сверкают, трусами — мокнут трусы, промокают часы — вслед за майкой влажной, как простынь, когда засыпал с уругвайкой, вдруг понимает, что катя, ребёнок, а видит: вот КОСМОНАВТ, а напуган, могла бы — эпитет уничижительный («сволочь какая-то, падла, [где монпансье? без конфет не выходят из шаттла!]»), дать КОСМОНАВТУ, но — окорок вместо хлебала. Местный юродивый, маша танцует бывало, — но чему в такт? подо что? подо что эти тряски? Под раз-два-три! КОСМОНАВТ постигает: под связки, что в гермошлеме, в его голове рвут паяцы, клоуны в шаттле, под «кáк там? чéго там?» Боятся. Слышит блаженная: окорок — á без прохладцы…
Катя и маша! А все остальные роятся.

7

На Воронеже-7 в фотографиях всех, кто остался в Воронеже с носом (на земле неохватной, без сносу, многоплодной и смуглой, в занозах ос, сосущих колёсные оси, и с надрывным прогнозом «со стрех
в марте будет сочиться вода, в декабре она станет утёсом острым, ломким, отёчным, и дёснам вымерзать, насосавшись, а соснам — не звенеть, но похрустывать крёстно, словно в плоть загоняют, да, да,
гвозди. То есть тоска. В кубарэ́?»), поголовный излишек живого: лица мирные — да Куликóвы, обезьяньи в бны дни — а толковы, без скафандров — и смех Иванова не отличен от плача Доре.

8

Бел «Воронеж-8» и этюден: мы лежим втроём, друг дружке спины грея ртами; с краю я, о ртути как о прокуроре котловины с холодом пронзительным и ясным думаю — но есть ещё желанье: на рассвете ртуть, пускай не часто, тянется; так холодность баранья позволяет радоваться смерти. Нас свалило в центре Энцелада; нам сказали: столько раз отмерьте, чтоб в микрорайон запанибрата забредали выпить и смягчиться и шахтёр с колец сатурнианских, и деви́ца с котелком из «Фрица», не упоминая о нюансах: аде стужи, дрожи с очагами под «Восьмым Воронежем», но иже есть теперь пространство, что шагами вымерено, выверено, слышу вас всё хуже, что ты там буффонишь?! Вбиты колья, застолбили кратер! Все дороги, как ножи, в «Воронеж» тычут! Всё, приём. Наброска автор, я уже кусок первопроходца, ибо холодрыга сзади — песня: землекоп да поостережётся раскроить затылок: лом — а треснет.

9

Был девятым от звезды и мёрз — и пылал, и вот уже картошка запекалась, и на лицах ворс опадал, и скалились, и трёшка обретала цену: на неё добывался мяч футбольный, чтобы дети стариковское чутьё удавили и, ломая стопы, забивали, делая 100:0: много ль надо для игры на крыше дома, небоскрёба, антресоль чья горит, горит, горит, а выше люди согреваются: еду приготовят на пламёнах снизу, поедят, попялятся к стыду своему на Мону и на Лизу, что затеют мыться на виду — в том числе у НЛО, который иногда нисходит, и болту ничего не стоит тонкокорый бортовой иллюминатор — раз, и пробить, но в нём мелькают лица, и замах стесняется гримас посторонних, бытия землицы, отдалённой от светила так, что о хладнокровии мечтаешь, — и мечтают бледно, на пятак, о земле, где человек нетающ.

Мама! Прости, что трогал этот треугольник грязными лапами.
Мама! Отмой мне лапы.
Мама! Забери меня отсюда.
Мама! Увези меня ОТСЮДА.
Мама, прости: однажды ты нарисовала семь прекруглых планет, а я сосвоевольничал и написал ещё и девятую. Нашу. Ты же не думаешь, что нам на ней место?
Твой мальчишечка Сашура.

1 Комментарии

Распоследнее