Я уезжал держаться в край, где лёд,
разбавив спиртом, пьют, сломив ломами.
«Держись, водись — и кто-нибудь пришлёт
в один упрямый день “прижился!” маме,
но ты ли это будешь? — пили те
на прóводах, кто был, но снова дома. —
Там всякое бывает. Как нигде,
ты исчезаешь тихо, без симптома:
озноб бежит, но только потому,
что чёрное лицо во льду чужое:
стреляй в него, кричи, маши ему —
оно не разобьётся, не подвоет;
но то, что это ты, понять легко:
с одной отвёрткой выйди на медведя,
медведь не удивится и “ого”
не прокричит, но, в челюсть лапой метя,
не промахнётся и на шницеля
твою свинину отобьёт на славу;
а если же не ты — потеху для,
от сволочи уйдёшь по ледоставу —
затем что на чужих ногах коньки».
Портвейн кончался, если бы не мама:
она достала гаги, «Утолки!» —
велела мне и принесла агдама.