Я бил в рынду, и кто-то подавал чай. Чай мы пили бесконечно. Когда стираешь пальцы об арифмометр в кровь, прогнозируя количество наших миноносок в новой войне, которые, сделав хотя бы один успешный торпедный залп (то есть погубив если не само вражеское плавсредство, то не меньше семи врагов на нём), не идут ко дну, но дрейфуют до окончания войны в открытом море, пока их не заметят исландские рыбаки, невзгоде с пальцами помогает только праздник. Чай — праздник.
.
Именно эта подавала чай впервые.
.
Как и другие, она приносила самовар и свежие, всегда свежие, не вымытые — другие, чашки. Как и другие, она отражалась в самоваре и пахла сосновым дымом. Как и других, её хотелось погладить по голове и спросить её имя. Но — некогда: мы считали до крови и дули до водянки. За смену мы проглатывали три отменных тульских самовара. Мы даже кровяной колбасы не ели, только пили и считали. Новая война выходила не в нашу пользу. Контр-адмирал, который проверял расчёты, топал хромовой ножкой, бряцал кортиком, сулил самую строгую корабельную гауптвахту. Но мы были гражданскими, мы только смеялись в записочках, передаваемых друг другу, когда адмирал убегали-с в праведных институтских слезах и кучерском мате.
.
Подав всего шесть самоваров, именно эта отправилась за мной следом, когда я после всех подсчётов пошёл на Центральный телеграф, чтобы непонятной телеграммой успокоить далёких заинтересованных лиц: можете, мол, начинать, торпеды мазали, мажут и будут мазать впредь, сколько бы миноносок их ни изрыгали.
Она почти не таилась, просто держалась поодаль. Ледокольный, я раздвигал падающий снег руками и таранил его грудью. А она постанывала и отставала. Я развернулся и пошёл ей навстречу: «Я помогу. Держитесь сзади близко-близко». Она отважно кивнула.
.
«Что такое? — спросил я её через плечо. — Зачем вам это? Что за блажь — тащиться в такой снег за незнакомым человеком бог знает куда?»
«Влюбилась», — прошептала она.
«Этого не может быть», — захохотал я.
«Вы особенный», — заплакала она.
Я остановился и обернулся: плакала и не луковыми слезами.
.
С тарабарщиной, которая уже была в голове и которую я телеграфировал до востребования в один приморский город (из которого её переправят неведомым мне способом), было покончено. Она стояла в центре бессмысленно огромного зала. «Жду вас», — замахала она руками. Я подошёл. «Вы любите телеграммы?» — «Это были соболезнования. Соболезновать я не люблю». — «Так всё плохо?» — «Увы, да». — «И ничего нельзя поделать?» — «Только сокрушаться». — «Кто-то из знакомых?» — «Самая что ни на есть родная». — «Как же мне жалко». — «Спасибо. Но ничего уже не поделаешь». Она заплакала. Я дал ей платок: «Перестаньте, на вас драматично смотрят телеграфисты».
.
Разводя снег руками, я спросил, куда её отбуксировать. «Вы же помните, что я влюбилась? Конечно, ко мне». — «Идёмте, но только до порога. Дворников у вас много? От дверей отгребают? Если нет, я найду лопату, и». — «Не беспокойтесь. В Староконюшенный, пожалуйста».
.
«Итак, чего вы хотите на самом деле?» — спросил я по дороге.
«Я не хочу больше подавать чай».
«Вы носили его всего два дня».
«Я хочу выучиться на ремингтонистку, я хочу стучать по клавишами всеми пальцами со скоростью зайца, я хочу быть полезной иначе».
«Очень хорошо! Я слышал о таком, но не знал, с чего начать. И, раз вы сами произнесли это заковыристое слово, то — будь по-вашему, но по-моему: как можно быстрее отправлю вас на курсы. Только вы с них, пожалуйста, не возвращайтесь, тут будет нехорошо, а там, куда вы поедете, будет спокойно. Реминг…тонистка! Очень вовремя, очень хорошо!»
«Я вас теперь не брошу. Да и что может случиться?»
«Всякое нехорошее».
«Нет, не бывать теперь нехорошему; а иначе я стану звать вас Вещий Олег [я только что подписал этим именем тарабарскую телеграмму. Как она…]. Я же влюбилась, помните?»
«Уже помню». Я замер, чтобы впервые посмотреть на неё не из кавалерской вежливости, но с удивлением и, наверное, со всей нежностью, на которую был способен.
Она была именно такой, какие вдруг — даже для себя неожиданно — говорят: «Я влюбилась».
После этих слов остальное в её облике не имело смысла. Она была… пронзительной. Я задрожал, почувствовав это в ней и… себе, — и зашёл в её дверь.
.
Через неделю она села в поезд до Праги, где были курсы… ремингтонистов; это были самые ближние к нам курсы… ремингтонистов; а в Нью-Йорк на курсы… ремингтонистов она не захотела. Я мог бы настоять (кто она мне? — наёмная работница, позавчерашняя, кажется, гимназистка), но… Прага — так Прага.
.
Месяц пролетел незаметно? — Месяц растянулся на полгода с длинным облезлым хвостиком. Мы купили два «Ремингтона». Мы считали и считали, убивая потихоньку контр-адмирала, но ничего исцеляющего не выходило. Раз в неделю я забредал на Центральный телеграф и давал стандартные успокоительные и, больше того, подначивающие телеграммы в приморский город, но телеграфистов они печалили: в них на телеграфных столбах от голода гибли чьи-то любимые коты и воздушные змеи, а я переживал за них всем сердцем. Чай мы пили в тех же ужасных количествах, хотя это была лишь тень прежнего праздника: сушки не доедались, варенья сохли, лимоны кривили и без того кривые лица. С прежней силой валил лишь царь-снег и кровили пальцы.
.
Наконец, она вернулась. Работы для неё пока не было, но в первый же день она села за оба «Ремингтона» и левой рукой очень быстро напечатала одно, а правой — в невероятные два раза быстрее — другое. Ошибок в «левом» стихотворении г-а Блока и «правом» отрывке из рассказа г-на Бунина мы не нашли.
.
На второй день она мышкой села в самом углу, и руки её летали: она записывала всё, что мы говорили. А потом, когда мы пили чай (который снова обрёл смысл), с выражением читала:
«Господин П., отдыхая от расчётов, глядя в окно: «Человек — то, что он говорит. Наш дворник говорит о широкой окованной лопате, чистоте во дворе и водке на угощение. Следовательно, он — снег, который засыпал с горкой стакан с водкой».
Господин К., откликаясь на сентенцию г-на П.: «Но какого он цвета? Вы нарисовали его белым на голубом и белым над белёсым на голубом, если, конечно, небо было хоть сколько-нибудь голубым, но оно наверняка было ватным и молочно-матовым. Мне кажется, он вьюжного цвета и немного цвета его бороды. Уверен, она русая».
Господин А.: «Сказанное вами, господа, вот-вот обретёт плоть, и мне заранее хочется её ущипнуть. Не дворника, но ваш умелый портрет его. Что плоть и дворник скажут на это?»
Все: «Мы это говорили?!»
Невероятно смешно. Мы пихались от удовольствия и аплодировали, требуя всё новых продолжений.
.
Именно она воскликнула однажды, что чай уже не тот. Мы запротестовали, мы сказали: у-у-у. А она приложила палец к губам и позвонила в контору «Карл И. Шустерлинг и Дандан» и заказала — «Сколько же нас всего?» — спросила она себя и пересчитала расчётчиков по головам, — 13 настоящих деревянных санок со стальными полозьями, «потому что снег, наконец-то добравшийся до наших окон на третьем этаже, мне кажется, твёрдым, как зелёный грецкий орех. Сталь и орех, пожалуйста».
.
Так мы перестали дуть чай и начали кататься из окон на санках. 25 июля переходящий белый вымпел должен был получить тот, кто въехал под копыта жандармских коней, за что они его легко потоптали. Но не получил: жандармы плакали, и наш товарищ, узнав, в чём дело, взъярился: «Война», — крикнул он нам и записался добровольцем. Больше мы его не видели.
Вместе с ней нас осталось 13, и мы по-прежнему катались.
.
Через месяц, в день, когда родина лишилась флота, мы катались особенно оголтело. К тому времени мы давно покончили с морским флотом, и теперь крутили арифмометры во славу флота воздушного, и его фельдмаршал, которому всё нравилось, заваливал нас воздушными поцелуями и лётными очками для счастливых санных катаний.
Одиннадцать человек, уверенно влетевших под копыта жандармских битюгов, уехали из-под копыт в неизвестном направлении в одиннадцати машинах «Хлѣбъ».
.
Именно она сказала мне в тот день: «Я знаю, кто вы, но ничего не бойтесь. Подумаешь, какой-то флот. Я и не такое делала».
Она не дала сесть мне на санки, чтобы врезаться в конский топ двенадцатым и стать Филипповским кренделем.
«Отвернитесь, пожалуйста», — сказала она и сняла с себя платье, в котором я вихляющей походкой подавальщицы, уйдя от жандармов, вскоре покинул родину, так хотевшую метких торпед.
.
Когда я, всплакнув: «И это всё?», влез в пахнущую ею тряпичную плоть, она хохотала.
.
Вот так у нас не стало воздушного флота, даже падающего, отчего лётчик-ас Уточкин выделывал кренделя только в книжке Корнея Иваныча, да и то — обезьянничая
Цокотухе.
Питер Брейгель. «“Ой, я в вас влюбилась”, — говорит роковая девушка учёному» (2024). Холст, масло.
Питер Брейгель. «Роковая девушка с самоваром» (2024). Холст, масло.