В болемóлку забубённой брошен танковый кулак,
чтобы дерзко и десантно бить меня, покуда флаг
бледно-белый не увидит и не сузит: что ж так слаб?
вольно ли за сутки драки сдать и фронт, и, вот уж, штаб?
Чем отвечу? Что строчилось даже после «полежи!»,
только вместо «одолею» вылетали падежи
для склонения по маме, роду-племени, а тень,
растянувшись на паркете в густопсовую сажень,
ночью шаркала по дому, огрызаясь на луну,
обещая безучастной настоящую войну? —
Зубы силились кусаться, так хотелось с плеч долой
эту пытку, этот траур по «я сволочь, но не злой».
В полудохлые останки только утром мир забрёл:
шмель, проглоченный намедни, отступил от альвеол,
попросив в обмен не дохать и горячки молока:
мол, изодран да поспать бы, бронхиальная дуга!
Ратный дух, вогнав иголку в свой горластый матерьял,
сдулся до морковной строчки и подушкою завял.
Он ещё в воздуховоде, приказной дворняга шмель,
но усóвещен и даже взял лохматую шинель,
выкомаривая гномой: раз в накладе — значит, жив;
запиши, пока чуть тёплый, от ночного не остыв:
беспорядок, мука, немощь именуются «болезнь»,
но не мор же и не подлость, — то есть радостная весть.