Как занятно и заразно речь отстукивать чужую.
Дочь вернулась лишь к восходу: «Зуб отдам за отбивную,
я, наверно, в них погрязну, возвратилась с танцев-шманцев!»
Позвонил Радовский Коля — я окрасился багрянцем:
«Говорят, ты впал в невзгоду, хочешь, выдам фунт работы?
Будешь пить на ней — уволю, перейдёшь (нишкни́) на шпроты —
нюхать ворот не закуска, старый конь, ты ж не запорешь?»
Если только в непогоду, у окна, мой верный кореш:
в октябре могу вприкуску и вообще впадаю в петлю.
Почтальон ногой стучится: «Распишитесь — и немедля,
вам небось трястись куда-то, где, должно быть, кто-то умер?»
Удавил бы кто провидца: нет, родился. Следом — зуммер:
«Тут доставка не по ГОСТу. Так вы спуститесь, товарищ?»
Я сейчас, я ажитáто. То — вагон цветов с пожарищ:
иван-чайному подросту, чтобы ты вила верёвки
(коли из меня бессильна), — наше с кисточкой; головки
беспримерно не поникли, — твой сегодня день; подарок.
Нет, ошиблись! Шепетильно прячу до поры дикарок.
В окна тарабанят капли: «Время выйти, окатиться.
Те, кого дожди застигли, не нули, но единицы!»
Шмель и Ко, что дирижабли: пёс мой алчет — носит ветер:
«Пёс, ах, если б ты был розой!» Тихий подмосковный вечер:
«Что же, я тебе не дорог?» Ингрид Бергман в «Касабланке»:
«Угостите папиросой, станьте грёзой марроканки».
Я сижу, стучу по кнопкам, что б пространство ни сказало, —
вы́шло время недомолвок, я не мальчик, мне немало;
не доверишь же раскопкам, что мы были-сплыли спешно.
Заговариваю время. И немножко смерть, конечно.