Мария на земле среди крестов
сидит, людей вбирая черноглазо:
неисчислимо ватников, а ртов
неурожайных — с гаком, и отказа
от хлёбова домашнего до сих
времён, идущих от изобретенья
креста как средства бешенства одних
и твёрдости других — и их успенья,
не знала дева: скаленный «давай»
звучит непроходимо, как «…а сиськи!»:
«Давай-давай, а то наш негодяй
ещё потрепыхается, а миски
с твоей готовкой вылизаны до,
зачищены, эх, вот бы мне с тобою…»
Со взгорка вид («…и вставил бы, а что?»):
плато — гнездо, и клювы с моровою,
как язва, страстью поглощения еды
хотят её. «…А плотники не люди?
Им, может, достаётся за труды,
но, мама, работяги, как о чуде,
о тёплом сердцем доме говорят,
им снятся дети, яблони и море;
один из них, куда уж как не свят,
своих по лавкам шестеро, но вскоре —
я ду́маю ещё — я буду с ним.
Как их не накормить! А распростёртых?
Пока мы, мама, языки скверним,
воздетые мечтают об абортах
и выкидышах для сестёр и жён!
Мы́ — сёстры их и жёны! Нам и влагу
к губам их подносить…» Заворожён,
рассвет внимает её звукам, шагу;
доспоривая с Анной за глаза,
в дóл сходит дева; с ближнего распятья
ей улыбаются, навстречу голоса:
«Вот и Мария!» — то мужья и братья.