На воздух выбравшись (не всё же виснуть между
пальто в шкафу забытым в декабре
и ждать, когда на летнюю одежду
день перейдёт, а эту во дворе
засушит солнце, выбравшись на стылый
и полумёртвый воздух), глаз косит
туда, где реет лай и, тонна-силой
кичась, парит мой дом и целлюлит
не безобразит дам, что драют рамы.
Ну ладно, вниз, успею ещё вдаль.
И в первом же окне эпиталамы
забыты насмерть, насмерть тру́сит сталь
глазищ одной, с которой часто в лифте
о первый бьюсь, а в том, с кем пил вино,
когда за партой тлел в палеолите,
роится зло и ярко и темно
растут слова, чтобы торчать наружу,
о замерших котлетах и о том,
что не даёт давно, и шуйца грушу
телес молотит, а десница псом
укушенным на горле суетится,
и мальчик нож хватает и к отцу
торопится, и вот уже вдовице
не надышаться в губы мертвецу.
А во втором, что этажами ниже,
лежит и умирает человек,
он просто подыхает, ибо лыжи
не ковыли, так сделаны, и век
не тянутся, не едут — и чёрт с ними,
но старость хуже рака, если ты
один, и у «воды б…» уже не имя,
а всхрип в ошмётках губ и бороды.
И всё, и хватит, и назад, и поскорее,
и славно, что не прыгнул, только так;
перерешить в уме — не в перигее
одуматься — и огорчить зевак.