Мы в лес вошли, и чёрные личинки
под носом стáились: я падал день, другой,
а гусеницы школили тропинки:
трава, дурачась, пятилась росой
недавнего дождя под крыши сосен,
и тел пружины били в ней туннель;
на нитки крови из разбитых дёсен
ворчал перекусивший ими шмель:
«Солёные»; опять упав, заметил:
сняв кожу антрацитную, вчерне
испытывал крыло рожденьем светел
багряный мотылёк, и в пелене
полукапели с крон, сбивая воду
с пути, диковина всходила наконец.
Как звать её с июня по субботу,
когда у луж случится леденец?
Вернувшись (умерев), раскрою ль книги…
«Эй, хватит умирать, сдыхать пора!»
Прибив к сосне в урочище черники,
пинать, как мяч, оставили, ура,
а топоры летящие, и стрелы,
и финские ножи, коль горстью в рот
ссыпают ягоду, не столько озверелы,
сколь безучастны: не прирежут, врёт
отвага русских моряков: монете
и на ребре есть жизнь, — «не Марс, но лес;
Эй, ты терпи», — твердил, окурком метя,
отец, а брат тушил ожоги без
воды, когда я тлел. Трепали щёку:
«Ты, сука, молодец — и голова
не дёргается даже, безнадёгу
осознавая, лишь зрачки сперва,
Тер-Петросян, крепились и не лгали».
И нож на меткость пробовали вновь.
Я запевал «Варяга»; к запевале
испытывали давнюю любовь.