Я открывал на жаберную щель
окно и воздух нюхал: пахло снегом;
шёл тёплый первый снег, и асфодель,
живущая под крышею набегом
(минует Арктика, и высажу в поля),
наевшись нашей вкусной мертвечины,
тянулась тоже прочь (так ты да я
выискивали в воздухе причину,
чтоб встретиться, когда ещё был я,
хватали первую, нелепую, — и лёту,
и пропадали на ночь; мама — чья? —
конечно, обе, бедные сироты,
все десять стр. на «Б» выучивали, смерть
зачёркивая: вот ещё больница,
её, его не видели там: «Жердь
такая, длинный, тощая…», и лица
обеих таяли; когда одни глаза,
уже сухие, оставались, утром
прокрадывались мы: «Мам, полоса
уж очень небывалая, и мудрым
быть невозможно, может, и нельзя»,
и падали, уснув на первом слове);
дом брёл в нём, с боку на бок егозя,
всё время оставаясь наготове
бежать за снегом, если тот сбежит, —
ещё одна причина выйти в люди:
на новом месте человек закрыт
и неотчётлив: надобность в посуде
случится вдруг — а даст ли кто? — Сейчас.
Я выходил под снег, и перевалка
родного пепелища вон в припляс
на месте оборачивалась: жалко,
наверное, не бросит, подождёт.
Я тёплый первый снег совал в карманы
и шёл показывать, и в третьей грустный кот,
пока мы пили, шмыгал, грыз диваны,
но лишь ему налили — сразу стих;
в седьмой из снега добывали воду
и запивали горькую, — поддых
иначе б била с маху, как пехоту
в пятнадцатом при Ипре; на восьмом
мы заедáли первым (шампиньонно!).
Я выползал под снег и, став холмом,
письма ждал от тебя, ждал почтальона.