Когда-нибудь мне будет очень… жутко
(скорее душно, уточню потом):
пакет на голове, и у рассудка
одна-другая, и физкульт-, минутка,
не потеряться чтобы в разлитóм
по кабинету упражнении «пакет
на голове», доходчивом и ясном
(а то, что из желудка льнёт обед,
так это значит рвенья невпроед
у тех, кто надевает, и соблазнам
они ещё подвержены: их кроха,
дочь-сын, расспросит, как им на посту,
а те, кто надевает, «а неплохо, —
откликнутся, — он промолчал до вдоха
и кровью справил малую нужду».
Ну нет, мочой, я уточню потом):
бумага вот, вот карандаш, и почерк
моим быть должен, ибо под Христом
на туловище густо завитом
того, кто надевает, верно, прочерк
взамен смешного Homo, — и потеет
животное, копытное скорбит:
«Оговорить — что может быть пустее:
оговорил — и дышишь, и трахея
не сломана, и зенки из орбит
(мои глаза, потом я уточню)
не лезут». И пойму я наконец-то,
к чему нам совесть: чтобы пятерню
в «хрен вам» сложить и подносить на дню
неоднократно, ибо затемнеться
не раз дадут. И сердце, сердце, сердце —
зачем оно, я наконец пойму:
исполнив растерявшееся скерцо
на трёх, нет, четырёх разносных герцах,
вставало чтобы. Вот оно к чему.