Скворцы свиваются и дёргают одну:
сбиваются в фигуры пилотажа,
над просекой черня голубизну,
и клонится к земле одна и нашу
насмешку замечает, и рукой,
пока пластунской позы нет и «воздух!»,
отмахивается, де, божемой,
подумаешь, клонюсь, не в алконостах,
чай, небо, á в надрывных виражах
и «Нестеровых мёртвых», но — спасибо
за то, что вас потешил кодлой страх
разбуженный: роняюсь, некрасиво,
но я в порядке. А ещё кричит,
склонившись ниже, градусов на десять,
что, если б не скворцы и этот стыд
покатый, её крена, только грезить
могла бы в этом вырезе дерев
о лучших из грибов: «моих маслятах»,
мол, увидала стайку, обомшев
на крене в сорок пять, за что пернатых
качать, а не пугаться, надо, и́:
«когда я упаду, когда я встану —
ватагу соберу, и толчеи
на сковородке будет! Иммельманы
утихнут лишь…» — заносится одна.
Что с ней случилось — выпрямилась, верно, —
почём нам знать: мы отвернулись, á
скворцы свивались в гибель Олоферна.