Смотреть, как палый лист, себя подняв,
на прежней ветке обвыкается и даже,
края расправив, украшением дубрав
опять становится; как из его гуаши
букашки без бумажки соки пьют,
закусывая сладкою прожилкой
(ему не жалко — помнит неуют
и страх перед осенней пересылкой);
как на него косится гу́сеничный глаз:
вот бы умять, чтоб перестал лучиться;
как лунный свет в ночи в смоле увяз
и лишь к утру сумел освободиться;
как с ветром препирается, боясь
вновь на земле без дела растянуться;
как к солнцу целит клеточную вязь
и поит стебли из ладошки-блюдца;
как с каждым днём юнеет и вот-вот
мать-дерево запрячет его в почку;
как ветвь, русалку сбросив наотлёт,
начнёт (закончит?) нежным завиточком;
как ствол — для лодки самое оно, —
спадает с тела до прута-подростка
и давешнее доброе «бревно»
теряет за мгновение полроста;
как толстомясая и падкая земля
заглатывает чуточку без хлеба…
Смотреть, как эта беспечальная петля
творит такое, всё-таки нелепо.
Раз перестал быть, значит — всё же пал.
Живое — наше, листик мой охряный.
Я любовался, но назад не звал —
не выживаем мы с осенней раной…