Когда он пал и деньги на билет
выклянчивал малопочтенным жестом
(его не понимали, а в ответ —
сверлящий палец у виска с протестом
на чей-то мнительный, насмешнический перст
в открытой ране, ибо позвоночник
торчал наружу), рот его, разверст,
бугрист от мата, словно бы подстрочник
переживаний, скрашенных веслом,
улова рыбы, на замке был, я же
галдел о том, как ждал, о пожилом,
чреватом, если не разноображу
бессмертьем, возрасте… я сразу обо всём
и всеми бормотал, и до Луны ли
мне было: «…обреки на чернозём
хотя б Воронеж, а? А то изныли
на подлых глинах. Дашь нам чернозём?..»
А он, вставая, не принёс ли сыру,
высматривал и дулся: мол, сосём,
а сулугуни жалко, словно дыры,
ей-богу, чёрные. «Куда же ты теперь? —
я шире пасть открыл. — А что в отплату?»
Он показал на сердце: просто верь.
Он руку распрямил как ординату.