Вот космонавт, он временный жилец,
по станции помыкал — и наружу:
в рассвет над Доном (зреет), в холодец,
в который превратила гайки стужа,
вперяться, о заклёпках хорошо
губами шевелить, о маме — плохо,
раскрыть скафандр, почувствовать (свежо),
закрыть скафандр, ожить опять от вздоха
и вспомнить, что забыл внутри ключи,
замок английский, просто так не вскроешь,
кувалды нет, в окно не накричишь —
нет никого, снялись вчера, Воронеж
внизу свербит, но как в него упасть?
И зеленя́ заранее в печали:
падёт — помнёт, но — сломанная пясть
и позвоночник надвое, в орале,
когда пахать затеют через год
туземные славяне, станет колом.
И он подумал (совершу налёт,
но не на пашню…) бережным глаголом
и отпустил себя, и сделал шаг,
и думал по инструкции о разном:
о дне, когда родился: всё никак
не мог пробиться в воронкообразном
туннеле к свету, и, изрезав мать,
его достали; стыдно о стакане
вина на лестнице, который обнимать
не дали — влили, сделав в мальчугане
спираль и штопор с выпаденьем в сон;
об Ане Т. (сто лет прошло, а снится);
и о трамвае (впустят ли в салон,
в скафандре пыльном и α-частицах?),
но вспомнил, что трамваев больше нет,
и в гермошлеме скучились туманы…
Когда он пал и занял на билет,
я про Луну ни слова — после, рано.