Дыши́те, не дыши́те, опять дыши́те,
говорю я, молчу, опять говорю, —
в каждом просроченном иезуите
уловка скорее проза, чем трюк:
доктор из меня чехов, коновал, препаратор,
остранение — моя пешка в руках черты,
за которой не знаешь, где я, где автор,
где воздух, где строчки, полные глухоты;
ты если и дышишь — то я не слышу,
слышу лишь, что не дышишь — совсем;
рука соскальзывает все ниже, как лыжа,
отбившаяся от ног, и ты говоришь: зачем,
зачем, если óкна больше не мёрзнут
(лыжа, кстати, последняя, первая уже там),
оттаивать нечего, анабазис — анабиозу,
небо — осени, тёплые вздохи — ртам,
что помоложе, губы которых воркуют,
а ночи не знают сна — вот это свет,
а ты и не взглянешь теперь на меня нагую,
не так ли; нé по чему тут дышать; нет,
копия, роняешь ты, подлиннику не замена,
да не от слова «подличать», это ты зря,
но ру́ки всё-таки не убирай, несомненно,
надо же и мне иногда дышать, не хитря;
вахтовый метод глажки: одна, вторая,
и третья не помешала б, если б была;
третья, ворчу я, какая-то проходная:
что ж ты всё мимо, без рукомесла;
а в мире, кстати, вообще не гладят,
у вас, шепчешь ты, ни капли чутья;
а у вас — излишек пуговиц на халате,
рук и воздуха не хватает, хохочу я.