…Итак, они прошли через любое:
сто тысяч лет в трамвае по маршруту
от Мне-К-Семи до Одури зимою,
всегда зимой: простудит; красногрудо
перед глазами пóрскнет снегирями,
водитель скажет: «Нет, не перелётны,
согрейтесь, они наши» и по прями —
у города-героя земполóтна
протяжны, как у детской карусели, —
прибавив ход, продолжит колыханье;
и вновь февраль, а лица погрузнели,
и зеркалу окна до заиканья,
до слёз обидно, больно и обидно:
забились, как синицы на балконе,
родной трамвай — никто им и чужбина.
Сто тысяч лет в мучительном вагоне,
носы в воротниках, глаза Сенеки
(каррарский мрамор слеп и безразличен);
потом — когда заносная сусеки,
оттаяв, приоткроет, и брусничин
щебечущих прибудет, — во вдохнувшем;
и снова в оймяконском. Подло, глупо
катили так, катались, и в минувшем
ни ру́ки его нá сердце, ни гу́бы
её с «а я вас знаю, мне вас надо»,
неслышные, но и слепой увидит,
не помнились — уже полураспада
период одолён, и в неликвиде
всегда онá, мерзлотна и бессменна,
зима, зимы сто тысяч лет. И что же,
однажды он очнётся и колено,
её колено: «А у вас… о боже…
колено, нет? Колено ж?» — обнаружит.
Она займётся: «У меня? Колено?»
Тогда-то и развеснится снаружи,
когда внутри случится перемена.