Истекая ледовитой
из реки, что не без брешей,
ибо в минус двадцать девять
рыбе всё ещё тепло,
и она стучится мордой
в молодую, с неокрепшей
твердью воду: «Как там Клава,
обожгло, не обожгло?»,
и река полна проломов,
в кои Клава накануне
угождала, потому что
дыры не в её размер:
та единственная прорубь,
в кою ноги занырнули,
бёдра втиснулись (а Клава
гармоничная, фужер,
если в профиль, то есть сбоку,
то есть спереди и сзади,
и фужер под лёгкий конус,
в чреслах подлинный тоннаж),
отыскалась, но не сразу,
перепробовала ради
окончания глаголов
«жить» и всё равно «предашь»
прорву рыбьих лунок, даже
пожалела, что без лома,
а потом всё как по маслу:
с головою, в голове
уйма мыслей: я русалка;
я впервые невесома;
на спине могу и кролем;
«Водоплаваю» в графе
«Сколько раз Оку в Тарусе
переплыть хотите вскоре?»
напишу, скошу улыбку;
боже мой, я снежных баб
подвела и не лепила!
Год в конце, а я во хвори.
Ни одной. А снег чудесный.
И не скажешь, что Приап
виноват — сама взлюбила.
Обожгло, родная рыба.
Баб лепить айда, подруга!
Милке позвонить тотчáс.
Залучить, чтоб провалился,
и таскать его до гриппа,
до воды в рентгене лёгких,
до «прости» — а я: навяз,
и стихи твои заумны.
Где ты, горький? Приходи же.
Но лишить себя дыханья?!
слёз во взгляде снегиря
«вот же лошадь, лезет в воду»?!
И вода взялась пониже
бёдер правою рукою,
левой голову востря
в прорубь, небо, вдох-и-выдох, —
и застряли только чресла,
снова их, сдавив в объятьях,
нежно щупал грубый лёд —
да вернул: сама залезла,
а потом сама воскресла,
Клава думала о бабах,
как налепит — и взревёт.