Он им, конечно, платил, платил и нудно выговаривал не меньше трёх раз, пытаясь поколебать их решимость (а то и некоторую глуповатую доблесть): я, дескать, заплатил, но совесть мне этим не купить; вас, наверное, прихлопнет, да нет, вас прихлопнет точно, и мне потом с этим мучительно жить в адском стыду; вы же, милый мой, не первый — вы, между прочим, пятый, а результат всегда только один; а это значит, мне мне страдать, мнé, и страдать мне пятикратно; не представляю, как я смогу.
Нет-нет, это не цирковая реприза, он не рыжий, детей, которые могли бы, услышав это, вскакивать и бить до синяков в ладошки, тут не было, — был напутствуемый наёмник, он же доброволец, и был нотариус зверски серьёзного, если не похоронного, вида, который кивал в нужных местах то ли, гм, отсовета, то ли отцовского благопожелания («осторожнее там; посматривайте там; нет, милый мой, военная каска не поможет, не надейтесь»), разводил руками, щёлкал каблуками и пышно сморкался в бесконечный красный с блёстками платок, чьё лежбище было в правом брючном кармане: нотариус тащил его, тот упирался, потом сдавался и минуты три, пока у гипотетических детей были открыты восхищённые рты, тянулся к красному носу, но весь так и не показывался.
Как с вызвавшимися расплачивались? — рукописями, беловиками: Бодхидхармов, корреспондент «Новостей Брайля», передавал смельчакам свои поэзы, подписывался под «…передаю стихотворение “Название стихотворения” в полное и неотъемлемое владение имяреку, который волен опубликовать его под своим именем», нотариус удостоверял, стороны обнимались, уже в дверях Бодхидхармов наливал и хлебосольничал, волонтёр (или всё-таки наёмник?) накатывал, кусал хлеб-соль, выслушав проникновенное «с богом» в исполнении приглашённого попа, — и был таков.
О результате то ли нечеловеческой жестокости, то ли сурового эксперимента (со стороны Бодхидхармова), то ли волонтёрского ухарства узнавали из типового воя по всем каналам «Телерадио Брайля»: «Ещё один, выйдя из того же подъезда дома по улице Название улицы, был…» Что же, ещё один стишок никто никогда не прочтёт.
.
Объявление «Хочу выйти из дому» сорвало аплодисменты: звонили без продыху. Многие отшились, ибо, как втолковывал им Бодхидхармов, «требуются мужчины моего роста и телосложения»; многие, узнав о риске, не перезванивали; многие хотели попробовать, но «не за стишки же; у вас куриные яйца есть? сойдут и варёные; нету? тогда и меня нету»; многие принципиально не носили под ушанками строительные каски; многих не устроило то, как он одевается: «Валенки? кроличья шуба? вы серьёзно?!»; многие записались, но очередь могла бы протянуться до 2301-го, если бы «выход из дому» был через день. А он — пока набиралась статистика — был каждый день.
Первый в очереди, уже покинувший эту юдоль, пришёл в своей шубе, за что попросил второе стихотворение, и он его получил. Шуба была близнецом шубы Бодхидхармова, но всё же не до конца — коль скоро человек перебрался в иной (надеемся, лучший) мир.
Второй, вероятно, не проникся инструкциями: он не был естествен, он таился, он припадал, он даже пытался переползать, чего Бодхидхармов никогда не делал — и не будет делать, даже под Главным Страхом. Жалко недотёпу, жалко неплохое стихотворение (как раз про каску: «…мире русской плоти и оплоте: / в перикарде пса живёт заточка, / стукачок ещё живой, и «врёте», — / клянчат его губы проволóчку, / а снегурке любопытно, скоро ль / этот цирк закончится, и Гоголь…» Хорошо, правда?).
Третий и четвёртый (шубы, в отличие от валенок, ещё не кончались, но всё равно: какой расход, согласитесь) — и в этом был смысл, гм, эксперимента, — ничем не отличаясь от Бодхидхармова, одновременно вышли из подъезда и, характерно косолапя, отправились в разные стороны… Увы. У-вы. Нет теперь с нами ни того, что слился с толпой, втягиваемой метро, ни другого, что чуть наигранно поспешил к трамваю. Царствие им, смелым дуракам, Небесное.
.
И вот теперь — пятый за четвёртый день бесплодных пока попыток покинуть дом — и выжить. Кандидат — лучший: прошерстил рукописи и сам выбрал расплатный стишок; рост, вес, фигура, черты лица — плюс-минус Ваня, только моложе (ничего, наложим грим); такой же придурочный: пристаёт к ментам: «Как там ваш? Почему он ещё не во гробе?» (обычный дебильный вопрос) и цепляется к продавщицам мороженого: «Если куплю шесть, седьмое бесплатно?»; косолапит неотличимо; собачник (решили, что выйдет с собакой). Обговорили всё; приготовились — заранее, позвонив в редакцию: «Да, да, приеду за жалованьем, завтра, к десяти, буду как штык», все, кто хотел, слышали отчётливо. Все положенные слова (ментам, мороженщице) запомнил до отбарабаниванья. «Газету на стенде пробежишь за три минуты и, оглядевшись, нарисуешь фюреру усы». — «Есть нарисовать». — «Чем нарисуешь?» — «Химическим карандашом». — «Как посмотришь на того, кто покачает головой?» — «Свирепо». — «Как зовут пса?» — «Дусик. На коротком поводке. Справа. Собака не удовольствие, но проводник. В трамвай — в наморднике. На протестующих — покрикивать». — «Как покрикивать?» — «Опережающе». — «И каска: чтобы ни на чуть не выглядывала». — «Треух большой, ему по силам». Хороший парень, этот пятый.
.
Пятый торжествующе вышел из дому, ибо Бодхидхармов выходил не часто, а когда выходил — торжествовал: припевал Моцарта, шёл вприпрыжку, играл с детьми в снежки, часто останавливался и подолгу смотрел в небо, всплёскивая руками, кормил белой булкой встречных собак, говоря своей: «Смотри, Дусик, какие они непутёвые и голодные, даже на булку кидаются».
Бодхидхармов тайно следил в бинокль «Хаппл» за пятым и тут же созванивался с болельщиками: «Намного дальше предыдущих, намного… Умудрился добраться до газетного стенда. Сейчас рисует усы». — «Может, не стоило усы-то?» — «Но я всегда их рисую… Треплется с мороженщицей… Читаю по её губам: “Что-то вас давно не было”… Идеальный парень, идеальный… А вот это он зря: купил шесть эскимо и теперь уплетает одно за другим. Я покупаю три, про шесть — это же шутка, олух… Олух зачем-то опять вглядывается в небо. Что-то услышал? что-то увидел?.. Чёрт! Дусик что-то почувствовал: сорвался с поводка, несётся домой…»
.
Кирпич тоже сорвался, и так удачно, что угодил пятому прямо в лицо, где от каски, пусть и под треухом, никакого проку.
Питер Брейгель. «Кирпич №5» (2024). Холст, масло.
Питер Брейгель. «Кирпич уже сорвался» (2024). Холст, масло.