Парусина с надраенными параллелями по рыжему полю
(вовсе не ситчик): вскоре прямые теряются, — поезда,
заедаемые ковылём, в никуда, храбрящиеся дотоле
(пассажиров высовывающие в форточные холода,
орущие в тон шмелям [B. confusus], когда б те были,
но их нет, потому что закончились, и сезон
ни при чём), осекаются, оступаются; заводиле
(импульсории? — если бы), бьющемуся в унисон
с «чёрт, приехали», «вот и конец», «это всё», «встали»,
поперёк горла эта ж. д., которая увитá, унятá, —
поезда не едят ковыль, а он запросто; и отсюда дали
парусину выжелчивают в одиночестве, а «айда!»
(в небеса с ковылями) смолкает, так и не грянув;
дали тянутся, тянутся в энной степени. И, да, отрез
где-то в самом начале рулона, ещё до бурьянов,
испещрён собакой ушедшей, собакой без
упрёка со страхом (но и в горьких слезах, не так ли?),
бегущей подальше куда, прочь, вон, от и на;
в марте в следах прорастёт вода, и с пеллагрой
птица смешается, и ширина, и прямизна
псиного хода… А óкон не выпила птица,
как бы язык ни глотала, — они — ковыля…
Су́кна ковыльные тянутся. Тянутся. Но волочи́тся ль
(это Земля? она нáша?) всё ещё наша Земля?