Звали (звали? меня? и когда же? и куда? и кто это вдруг?) повесткой; в повестке любезное: «Верёвки для вашего удобства протянуты повсеместно; крепко держитесь и дотащитесь». Какой бензин был у Пáлаха? какой карабин у Зельцера? Их и взял: канистру и ружьишко с отпиленной дульной дылдой.
При слове «повестка» мне теперь дурно, и рвота не помогает, я теряю гордый человеческий облик: повестка, — и у ласкового барашка из лохматой спинки торчит уже взведённый ключик, и все четыре ножки сами находят градусы, минуты и их секунды, указанные в сучьей п. Бе-е-е. По ветру трусят ладно, ходко.
.
Нет, не мне была эта п. (простите, не могу выговорить — выворачивает, хочется биться и бить) — а тому, кто возник после меня, в тот же день въехал, припевая, и припевал, и припевал, мешая спокойно бояться, таиться, думать.
.
Я ныкался в тесном подполе, подняв полы во всей квартирке на, гм, комфортные полметра; в доме стало приземисто, давяще, но терпимо; набегающих ментов и понятых, промышляющих забриванием, жена просила беречь лбы. А всё равно сыскали, ибо по ночам ходилось мне на… плохое жаргонное слово… ликвидации (так лучше) и из ненависти, и пропитания для… «Из ненависти» применительно к любовнику А. С. П. звучит невозможно, а вот поди ж ты: испытывал и ходил на эксы и… поступки.
Я бы вешал их, как хороших мальчишек на Сенатской, но нет у нас такой площади, и плотник я паршивый, чтобы раз, раз, и заэшафотило в пространстве, и патрули, а напарник тут немыслим: напарник теперь сдаёт сразу же, потому что вымерли напарники, оставив барашков с запасом рвотных пакетов. Бе-е-е.
«Сдала» напарница. Любимая вдруг купила странное: чернила, которыми теперь пишут или похоронки, или купленные фальшивые справки «Не годен», или воззвания. Я писал листовки, не меняя почерка. Вьюга трепала их, даже насмерть приклеенные, и растворяла в твёрдой воде, но белые пятна маячили, и кто-то, наверное, мысленно воодушевлялся. Пришли по покупочке, полы (и фальш-стену, за которой я стоял, когда не мог уже лежать), как всегда, не заметили, жену сгребли, отправили, теперь, верно, «воюет». Собаки меня любят, виду не подали. В пол, конечно, постреливали, но ни разу не.
В квартиру немедленно вселили сволочь, сволочь и их совместных детей: дети на слух понравились, а сволочи их портили криком, матом, телевизором, и в первую же ночь я выбрался. Сволочей связал и заткнул, детям почитал наизусть любимые куски из «Метели»: девочка плакала в конце от счастья, мальчик всё время приплясывал от удовольствия; потом пробубнил им самый страшный стишок современности, которая уже набухла-сочилась нынешней жутью, но ещё ковырялась в носу, думая, куда поворачивать:
Пенис как мера длины казармы,
анус как мера объёма фаллоса:
простоволосые дети, нáлысо
бритые, с панцирного плацдарма,
коек уже обросших мальчишек,
сходят такими взрослыми гуннами,
что железáми слёзными, слюнными
не похваляются, а излишек
возраста мерят прикидкой членов,
жадно заправленных в них ребятами:
сколько до комнаты с автоматами
пенисов в дырках шальных нацменов?
Пробубнил и даже рассказал, о чём (стишки необъяснимы, но шестилеткам это нужно, шестилеткам я могу себе позволить): они его, зелёного солдатика-татарина, насиловали и угрожали, угрожали и насиловали, а он их, гм, дедов, пострелял, не выдержав, не сумев стать овечкой. Ну то есть вот-вот постреляет… Плакали прегорько и, тут же, устав, свалились; во сне плакали тоже. Сварил им манную. Вымазались!
И отправил их с запиской стучаться в двери: «Тётя соседка, мы ушли от родителей, которые скоты, приютите, пожалуйста. Мы будем послушными-послушными. А если нет — то лучше убейте нас на месте»…
Нет, сначала я, как балаганный дурак, наигранно спросил у них: «Ой, а что это?» — «А повестку папочке принесли». Я слышал: топали, били ногами на глазах у сволочи его мерзкую бабу, чтобы не думал, что может не прийти, потом молотили его — лапами в кастетах, потом крушили квартиру, ища настойку анаши в денатурате…
Спросил и отправил их в новые восвояси. Пусть хотя бы попробуют. Потому что такие родители им не нужны. Теперь у детей может и должен быть выбор; теперь можно всякое, а это более всего.
.
Не меня, но п[овесткой]. Требовательно вызывают, и про верёвки «для удобства» тоже есть.
А эти вещи, наполненная канистра и заряженный карабин, — как Г-дь в помощь.
И пошёл я по п., полученной мужской сволочью накануне. Канистра, карабин. В пищиковской кепке, в которой чужого видно, а за своего волнуешься: как же ты так легко в такую веялицу, брат? на-ка те шарф, уши-то замотай.
С детьми вон что творится; жена уже, верно, окапывается; прятаться теперь негде.
Дорогие карабин и канистра с 76-м, у нас с вами встреча с обидчиками чужих детей, любимой, моего человеческого достоинства, покойных тараканов в подполе и мирных обоев в цветочек за фальшивой стеной. Постараемся же.
.
Вьюга (метель уже занята) метала икру на баллы сильнее всегдашнего. Опа (южак — это где-то, а у нас опа) отрывала от верёвок с руками. Мокрый снег наращивал на отважном человеке слои.
.
А ещё подламывалась левая нога, ибо инвалид, товарищи: показываю патрулю полую, но внушительную железку, из партизанских соображений надетую на ногу забивалы. «Колотил с левой?» — «И всегда в девятку». Пушка под полóй; заточки повсюду; справка о геройстве на фронтах фальшивая-фальшивая, но на верном тетрадном листочке и настоящими чернилами, гербовая смазана отпечатком донышка-другого: «Пили, ребяты, извозюкал, ребяты, простите, ребяты, утром смотаюсь за новой», — и каждому в спину по заточке, ибо опа на три секунды поперхнулась. Три бойца — патруль: двое пешие, под промежностями деревянные лошадиные головы на палочках, чтобы родить у прохожих доверие, один на Zündapp KS750, любит возить детей, отнятых у тут же забриваемого; дети всегда заходятся, с ветерком же. Отстали, отвернулись — и ощетинились заточками. «А что в канистре?» — спросили они в голос последним. «А канистра ещё пустая: ищу машину, из которой можно». — «Ясно. Не теряешься в наше трудное время». — «А чего это оно трудное?» — «Давай уже вали». И отвернулись.
.
Я перебегал по ясному адресу, да по верёвкам, но у вьюги свои планы: всё-таки оторвала от и покатила, покатила, покатила вдоль по питерской. Так я никуда и не попал. Докатился до самой городской стены, потеряв канистру, и навсегда замёрз в сугробе.
.
Всплакните, что ли. Я был.
.
Дальше было одно успокоительное. Отсчитав тысячи, но не досчитавшись сволочи из моей квартиры, менты во злобе выскочили во вьюгу, чтобы поймать первого встречного, но у вьюги свои планы: воя Фёдором Иванычем, свалила троих, двоих цокающих, одного на вермахт-мотоциклетке, и покатила, покатила, покатила вдоль по тверской-ямской с колокольчиком. Так они никого и не поймали. Докатились до самой городской стены, потеряв все жизненные показатели, и навсегда замёрзли в сугробе.
Случай повторился ещё раз, а на третий новая троица выхватила с коломенской кого-то из своих и к смертности склонного спустя обойму. И он, позже повешенный, а во время повешения улыбавшийся жене и детям в толпе, отстреливаясь, положил всех, кто хотел видеть его на фронте, ради забавы истерично крича: «За родину, за [почему-то] Ивана Васильевича» и (голосом Фёдора Иваныча) «Ты не жди, не жди дорога гостя, / Дорога гостя, дружка милова!» Стрелял не прицельно, от живота, а легли все (сколько же патронов у его «Стечкина»?).
.
Вьюга — вещь: 1) свой по своим, приблизив нашу победу (ну, или что там от неё после ста лет осталось); 2) пусть вечно, пусть в сугробе, но я впервые уснул без задних ног.
.
А те, что его брали, и те, что его на следующий день вешали, и те, что рвали глотки: «Давай ещё одного. Одного мало. Бе-е-е», запрудив Сенатскую, новенькую площадь до горизонта, вымощенную за ночь, красиво пили под салютные залпы и, одевшись ряжеными, ходили по городу безо всяких верёвок, подпевая гармошке в рифму «хочется — волочится».
Это у майора-то с синими околышами?