От порога соколом метнулся заяц, умной головой боднул дверь в общий коридор и колом — натужно всходила коляска — стал на узкой лестнице. «Заяц», — закричала мамочка и пропустила головастого. Заяц выскочил на улицу и запетлял к брянским лесам.
Не трусость, но примета, решил Он для себя — и никуда не поехал: разломал и выбросил в трёх разных полях берданку, разделся до исподнего, вернул щетину и сел строчить и чертить на полях профили. Дорогое милое дело. А друзья без него пропали. А окрестные девки одна за другой понесли. Любовь, младенцы будут отменными, но что-то конфузило, и Он писал пуще вчерашнего, а профили начинали носиться в воздухе с одного касания пёрышком бумаги. Порхать и чмокать Его в темечко, лоб, губы, под сердце, залетев в ворот потной нижней рубахи.
.
Спаситель пришёл после, когда зима окрепла, глушь бежала от неё в город, побросав девок с совсем малыми на Арину, а Он написал всё, что требовалось будущим векам.
«Здравствуй, хороший, — полез целоваться Спаситель. От него пахло водкой, он был в валенках и нечёсан, брадат до умнющих близоруких глаз, скрёб бока, но завораживал, и от троекратных лобзаний уворачиваться не хотелось. — И вот я тут. Ждал ли?»
«Не слишком», — залепетал Он и вдруг расплакался.
«Поплачь, конечно, а я вместе с тобой, — сказал Спаситель. — Без балов и игрищ, девки кончились, янтарно-кудрявые младенцы твои, но чужие, друзья канули, всё лучшее сочинено. Понимаю… Нет, пытаюсь проникнуться».
«Всё лучшее… точно?»
«Сказал бы: увы, — но согрешил бы: какое увы, когда написано всё лучшее! Выпить есть? За такое нельзя не пить до твоего последнего Нового года. Давай-ка, брат, наклюкаемся».
«Всё лучшее… уже?.. И что же теперь делать?»
«Спасаться», — сказал Спаситель и, хватив стакан пунша, ушёл в загул.
.
И опять пришёл Спаситель: «Помят, пахуч, целоваться не будем, подташнивает, и от тебя тоже; пунш — опасен, увлекает».
«Вы? снова? Так что же, всё лучшее… точно уже?»
«Не о том долдонишь, хороший».
«О нет: о том. Но — извольте: за что мне это?.. то есть понятно, за что, и всё-таки?»
«Тебе мало написанного так, как никто больше не напишет? семерых кудрявых бутузов, которые никогда не назовут тебя «папенькой» и растворятся в этих бесконечных детдомовских снегах, не знающих хода времени? друзей, которым, может, твоей берданки и не хватило? И при этом, тонконогая, похотливая губастая тщеславная тварь, ты, словно мощи, млеешь от поцелуйчиков в своё мускулистое покатое плечико. А камер-юнкерство презираешь только потому, что оно не генерал-губернаторство. А кого ты подсидел, на скольких донёс, какой умопомрачительно бездарный и косный проект сочинил, в какие такие места лобзал Хозяина, чтобы стать генерал-, чёрт тебя дери, -губернатором? А ещё эти бесконечные бабы. Знаешь что? — Заведи себе правую руку, а я отвернусь…
И знаешь что? — Погуляй-ка на лыжах до посинения, «спасите» и возможной гангрены. Проветри пустую, но хоть кудрявую».
.
И снова пришёл Спаситель. Трезвый, неулыбчивый, строгий: «Проветрил пустую? Не отвечай, не проветривал. Ни черта не слушаешься. Баран ты упрямый».
«Всё лучшее… это не ошибка? И есть ли способ исправить это? Ибо хочу и впредь писать только лучшее».
«Наконец-то, — сказал Спаситель. Есть способ. Только ты к нему ещё не готов».
.
(…)
.
И пришёл Спаситель в седьмой раз в пятницу на одной решающей неделе, когда валенки уже не помогали, а метель кружила, бессовестно притыкая Спасителя хоть куда-нибудь, но не к Нему. Пришёл обветренный с предначертанием, от которого не отказываются:
«Способ — есть. Назову Тебя сыном — тебя, тебя, не оглядывайся, — и станет у меня два сына. Смел ли ты мечтать о таком?»
«И я опять буду писать только лучшее?»
«И весело брюхатить девок. И от друзей не отказываться, но спасать».
«Лучшее… Скажите же это честно, без недомолвок».
«И опять будешь писать только лучшее и ничего, кроме лучшего».
«А взамен что?»
«Сыном станешь. Сказал же».
«Старшим или младшим?»
«Нету разницы, хороший мой. Сыном. У меня сыновья — это сыновья, а не твои детдомовцы. А я больше никогда не пропаду из твоей жизни. А ты из моей».
«Это больно?»
«Висеть-то? Чем больнее — тем надёжней. Страдавший не предаст. Везунчик — запросто».
«Повисеть — и…?»
«Повисеть, замереть, умереть, воскреснуть. И назову сыном. И всё начнётся сначала. И стихи будут лучше прежних — и всегда. И друзей спасёшь от петли и избавишь от кандалов. Только потом кто-то собьёт красивый крест на высокой горе, и ты снова будешь висеть на нём. А девки будут тыкать в тебя остро заточенными осиновыми кольями, проверяя, жив ли ты ещё. А Арина станет поить тебя, ещё живого, вином со смирною, чтобы страдал поменьше, а я не дам: я скажу ей: “Всё, пожила, хватит, упокойся же”, и она послушается, но сначала бросится на меня с кулаками и вилами: “Ну как же, любименький же…” А младенцы твои обретут речь и примутся орать на всех языках: “За что вы папку!” И друзья, которых ты вынешь из петли, будут писать тебе с каторги трогательные письма. Разрешены ли колодникам письма, не знаешь? И Хозяин, которому надоедят твои убийственные эпиграммы, снова собьёт крест, и опять ты будешь висеть три дня и три ночи. Зато все, все-все, дети будут твоими».
«А ведь это, поди, скучно: всё время писать одно лучшее…»
«А можно и вовсе не писать».
«Вовсе не писать не выйдет. Всё прочее — ничто, когда не пишется».
«То есть нет?»
«То есть нет».
«Дурак».
«А со стихами-то что теперь будет?»
«Средние, средние, средние и одно приличное, но — последнее».
.
И опять в дом сдуру заскочил заяц, а после метался по этажу, не находя выхода.
Он сделал полную миску молочной тюри и поставил её перед дверью.
Заяц поглядел Ему в глаза и сделал первый шажок.
«Не буду тебе мешать. Когда поешь, постучи, чтобы я тебя выпустил», — сказал Он.
И, тут же забыв о зайце, сел писать и рисовать на полях профили.
Питер Брейгель. «Разговор с Богом о сущности поэзии.» (2024). Холст, масло.
Питер Брейгель. «Кормление зайца молоком из треугольного пакета» (2024). Холст, масло.