Рассказывала мама: нечто — лешие:
из языка не вытянешь двух слов,
уже живые и ещё умершие
окружены, но не закроют ртов:
«Эй, пионеры, чингачгуки ранние,
где мхи на севере и ваши компасá?
Чем дальше в лес, тем чащи самобранее,
а толщи нас чиня́т не чудеса,
но произвол, а то и злодеяния —
бояться очень!» Пленников ведёшь
по городу — как грянут: «Отпускание
грехов, волос и животов даёшь», —
и дохнут со смеху — а клоуны от зависти —
зеваки, конвоиры и слоны,
а штабеля завидной моложавости
останков бренных лешим не страшны;
и снова наши эшелоны, выехав
куда-нибудь, приходят в никуда,
в леса опять нельзя — найдёшься с вывихом:
«Мы с лешаками неразлейвода»,
и левый валенок всегда на ногу правую
с тех пор надет, и Кащенко без сил:
«Тут я бессилен», крадучись дубравою,
дуб умоляет: «Я бы не просил,
но…» Остаётся — что? Напалм. Страдания:
незнамо сколько без грибов сидеть.
(— А что лешак Сусанин? — Всех поганее:
заводит и грозится: «Буду впредь».)